Оранжерея
Шрифт:
Она взглянула на Матвея вопросительно-приветливо и вежливо улыбнулась. В руках она держала сложенный мужской зонтик с гнутой черепаховой ручкой.
— Bonjour, радость моя! Как ты хороша сегодня! — говорил тем временем Марк Нечет, обнимая ее за плечи и целуя в родинку на щеке.
— Прости, надеюсь, ты не долго ждешь? Я по дороге забежала на почту. Отправила маме открытку.
— Совсем не долго. К тому же нынче такое солнце, что все представляется в розовом свете. Мы как раз беседовали об этом... Простите, как ваше имя?
— Матвей Сперанский, студент, — не успевая из-за волнения дописывать слова в голове и не смея смотреть на дочь Нечета, произнес Матвей и, все больше смущаясь, добавил: — Дли меня большая честь, князь...
— Сперанский? Вот это мило! Обнадеживающая фамилия! Очень рад, — не дал ему закончить Марк Нечет, машинально забирая у дочери из рук зонтик — А это моя дочь — Роуз. Она не любит, когда ее называют Розой.
Всего через месяц после этого случайного знакомства на
Оказалось, что она поступила на смежное отделение и что у них будет много общих лекций. (Общие лекции! Сколько плющом увитых арок, уходящих в голубой горизонт, было в этом словосочетании!) Вот хотя бы сегодня, по философии (сегодня!). Наверное, у Матвея в эту минуту было очень уж глупое выражение на лице, потому что Роза, глядя на него, едва сдерживала смех. «Вот как», «чудесно», «такое совпадение», — невпопад повторял он, не в силах оторвать от нее глаз или сказать что-нибудь путное.
«Профессор Андреев сегодня был просто в ударе, — быстро говорила она, глядя мимо него на поднимавшихся по лестнице студентов, и на ее не тронутых краской губах играла легкая улыбка, из-за чего прямой смысл ее слов казался только наспех расставленной ширмой, за которой, как юные танцовщицы в разноцветных платьях, теснились эмоции. — Какая глубина мысли! И вдобавок волшебное чувство юмора, не так ли? Ах, вы пропустили эту лекцию? Проспали? Какая жалость! Будь я даже слепой парализованной старухой, я бы и тогда велела прикатить меня на его лекцию в инвалидном кресле. А знает ли Матвей, где находится Паскалевский зал? Нет? А как найти кабинет профессора Мокшева? Тоже нет? Что же тут смешного? Ах, смешная фамилия. Разве? Есть, кажется, река Мокша. Не слышали? Что ж, мне пора бежать. Приятно было с вами снова встретиться». (Снова!)
Первые несколько месяцев Матвей занимался спустя рукава, всецело сосредоточенный на радужных переливах своей любви и матовом мерцании своей ревности — мучительном, никогда прежде не испытанном им чувстве, от которого пропадал аппетит и сон и руки чесались с кем-нибудь повздорить. Он ревновал ее к двум десяткам студентов обоих полов и к каждому профессору младше семидесяти лет. Критически оглядывая себя, он вынужден был признать, что не обладает ни глубиной мысли, ни волшебным чувством юмора.
На дне огромного амфитеатра общего зала, по узкой сцене, как античный трагик, одиноко прохаживался маленький беззащитный лектор, демонстрируя высоко, под самыми дубовыми плафонами, сидящим студентам идеально правильной формы лысину, блестевшую как блюдце.
«Последним человеком на земле, владевшим далматинским языком, был Туоне Удайна, родившийся на острове Крк в Хорватии, — помогая себе степенными жестами, рассказывал он, и его слова, ровно вспыхивая и отпечатываясь на мгновение на подкладке сознания, как цветные огни ночной рекламы на сетчатке глаза, машинально, без разбора записывались в голове Матвея. — Это был малообразованный человек, по профессии „бурбур", что на далматинском языке означает цирюльник, вдруг ставший знаменитостью, когда в конце девятнадцатого века его разыскал туринский лингвист Маттео Бартоли и принялся записывать за ним далматинские слова и выражения. К тому времени Туоне уже был стар и беззуб и ему уже лет двадцать не приходилось пользоваться далматинским языком, так как после смерти родителей ему не с кем было поговорить на нем. Зато он отличался двумя ценными качествами: крепкой памятью и словоохотливостью (общий почтительный смех в зале). Бартоли смог записать с его слов немало занятных историй и побасенок, слышанных им в детстве. Кроме того, он успел составить словарь далматинского языка из трех тысяч слов, когда в тысяча восемьсот девяносто восьмом году Туоне по трагической случайности погиб от взрыва заложенной анархистами придорожной мины. По нелепому и ужасному совпадению итальянская рукопись бесценных исследований Бартоли, единственный источник знаний о далматинском языке, вскоре сгорела при пожаре...»
Приятный упругий басок лектора нисколько не мешал Матвею глазеть на склоненное над тетрадью лицо Розы, обычно сидевшей немного левее и ярусом ниже. Перед занятиями, подняв кверху локти, она подбирала и скрепляла заколкой волосы, чтобы не мешали, открывая тем самым для удобства тайного портретиста с его умозрительной кистью сильную шею и нежные щеки. Задумавшись о чем-нибудь, она принималась постукивать резиновым кончиком карандаша по нижней приоткрытой губе. Время от времени она откидывалась на твердую деревянную спинку общей скамьи, чтобы вытянуть ноги. Тогда у нее на шее напрягалась жила и под натянувшейся тканью платья округлялась грудь. Она приходила всегда с одной и той же бесформенной сумкой из грубой замши, откуда перед началом
лекций извлекала в следующем порядке: кожаный чехол с ручками и карандашами, толстую тетрадь в красной сафьяновой обложке, карманного формата записную книжку с расписанием занятий, бонбоньерку турмалинового драже (изредка) и полпинтовую бутылку местной минеральной воды («Княжий кряж»). К преподавателям она относилась потребительски просто и строго: одних боготворила, других откровенно презирала и громко фыркала, когда бедняга ошибался в цитате или путал Шиллера с Шеллингом. С сокурсниками у нее было мало общего, и за исключением двух-трех юношей (из девушек не было ни одной) она ни с кем коротко не сошлась, не ходила под ручку, не «строила глазки» и предпочитала скорее хулиганов с задних рядов, чем отличников с первых парт.Лето она провела в Триесте и Сплите, а Матвей ездил с родителями в Софию, где его отцу предложили новое место в русском посольстве. Затем вновь начались занятия. Первый осенний семестр запомнился Матвею веселой чередой солнечных полудней, когда он вместе со всеми выбегал в университетский двор, чтобы перекусить в кафе «Эрго», и гулкими уличными сумерками, в которых он бездельно бродил перед сном — с пустой головой и с тяжестью в плечах. Фонари загорались всегда слишком рано и без спросу, назначая вечер, как мудрого регента при взбалмошном дофине (а так хотелось без конца любоваться осенними листьями, пропитанными низким закатным светом), и тогда с реки начинало тянуть сырой свежестью, уличный шум становился глуше, в трактирах хлопали двери и звенела посуда. Среди безоблачных дней, однако, попадались отвратительные серые пятна, как будто вместо разбитой витрины вставили кусок фанеры: Роза не пришла на занятия, Роза вывихнула ногу, катаясь на велосипеде! До середины дня он еще надеялся, что она все-таки придет, и резко поворачивал голову на каждый стук двери в лекционном зале, как собака снова и снова бросается за хозяйской палкой, но когда день переваливался за половину, и все тени перемещались в другой конец коридоров, и начинало сосать под ложечкой, он отчаивался и принимался мысленно крепиться и подбадривать себя, чтобы как-нибудь дотянуть до утра следующего дня.
Поначалу он почти ничего не рассказывал ей о себе, более того, он вовсе избегал говорить с ней о чем-либо, что она могла неверно или слишком плоско истолковать. Ему нужно было время, чтобы выносить в себе свою любовь, как художник вынашивает замысел картины, чтобы осмыслить каждый штрих своих чувств и убедиться, что он готов к их воплощению. Он так был уверен в силе своей любви, что нисколько не сомневался, что рано или поздно эта сила сама собою вызовет тектонические сдвиги в ее душе и бурю чувств. Как всякий влюбленный, не уверенный во взаимности, он стал суеверен, он отмечал малейшие изменения в ее настроении и тоне голоса. Если по живой лесенке рук ему во время лекции передавали от нее записку с просьбой переложить с латинского какой-нибудь фрагмент текста, нужный ей позарез к утру, или с приглашением на субботний пикник в Утехе, он от восторга не спал всю ночь и на следующий день являлся в университет бледный и счастливый; а если она, не заметив его среди других студентов, проходила мимо, ему начинало казаться, что он как-то нечаянно совершил ужасную, роковую ошибку, к примеру сказал что-то непростительное или не пропустил старика вперед себя, и теперь уже ничего не исправишь, все кончено.
Зимой после занятий всей толпой ходили на каток Роза умела скользить вприсядку, вытянув одну ногу вперед, и быстро катить задом наперед, с резким скрежетом разворачиваясь на месте и высекая сноп ледяных искр. Среди чужих спин и голов то там, то тут мелькало ее смеющееся лицо, пока Матвей, ошарашенный веселым гомоном, слегка накренившись набок, однообразно и опасливо катался по внешнему обывательскому кругу. Февраль был снежный, но теплый. Метели прошли, оставив после себя воспоминание о чем-то стремительно-грозном, безжалостно-колдовском, стало чаще проглядывать солнце. В скверах прибавилось мамаш с детскими колясками. Родители Матвея вместе с его младшей сестрой уехали на жительство в Болгарию, оставив его одного в опустевшей и притихшей квартире, слишком просторной и дорогой для него. Он получил «весьма посредственно» за работу по старославянскому языку. Все каникулы он пролежал с гнойной ангиной. Его преследовали неудачи.
Как-то раз он столкнулся с Розой в концерте, но она была в обществе незнакомых ему людей, и поэтому он только издалека раскланялся с ней. В другой раз, в ветреный морозный день, она выходила из кондитерской лавки, а он входил в нее, но теперь Матвей был не один, а в компании навязчивого и хамоватого приятеля, вместе с которым он по вечерам подрабатывал официантом в ресторане «Альбион» на площади Георга V, и из-за его насмешливого присутствия он не смог сказать Розе ничего вразумительного. Затем незаметно пришла весна и торопливо, с размахом, принялась за генеральную уборку. Матвей перебрался из своего скучного «посольского» квартала поближе к Граду, в небольшую меблированную квартиру в доме недалеко от Адмиральского сквера. Отныне он раз в месяц ходил мимо серо-голубого особняка Нечета на почту за денежным переводом из Софии. В каких-нибудь два теплых дня с влажным юго-западным ветром и особенно чистым блистаньем обреченных сосулек снег истлел без следа, Матвей выкатил из кладовой пыльный, подслеповатый, несправедливо заброшенный велосипед на беспомощно спущенных шинах, привел его в порядок, подтянув тормозные рычаги на руле и смазав цепь, и начал ежедневно ездить на нем на занятия. Потом было жестокое и неожиданное испытание: всю первую половину марта Роза провела с отцом в Париже. Матвей хотя и приуныл, зато взялся за ум и вечерами стал часто засиживаться в институтской библиотеке. Потом грянула новая беда: расписание общих лекций изменилось, что-то еще сместилось в учебном плане, появились новые предметы, и теперь он мог видеть Розу редко.