Пагубная любовь
Шрифт:
— Что с тобой, девушка? — вскричала мать.
— Худо мне, очень худо! Помоги мне, Иисусе! — твердила Жозефа, перемежая слова стонами; она то садилась, то снова вставала, воздевала руки и, казалось, хотела броситься на колени перед матерью.
— Что с тобой, девушка? — громовым голосом вскричала мать, в испуге следившая за лихорадочными движениями Жозефы. — Болит у тебя где-нибудь?
— Больно мне... Очень больно...
Жозефа в приступе острой боли прижала ладони к бедрам, и мать оцепенела, глядя на нее. Адское зарево вспыхнуло в этот миг в ее душе — и все осветило. Крики и корчи Жозефы заставили Марию да Лаже вспомнить о собственных муках материнства: она увидела то, чего не видела прежде, — наружные признаки преступления, в котором она до этого не думала обвинять дочь; умоляющие жесты девушки были признанием.
Черты лица Марии да Лаже внезапно и страшно исказились, и, прижав ладони к вискам, она надвинулась на дочь с яростным криком:
— Что с тобой? Что
Жозефа упала на колени и, прикрыв ладонями залитое слезами лицо, пролепетала:
— Дайте мне выплакаться, матушка, вечером я уйду.
— Уйдешь, негодница? Куда ты уйдешь? Чтоб тебе не дожить до вечера! Куда ты собралась? Кто тебя погубил? Отвечай, пропащая! Гляди у меня, если крикнешь погромче, я тебе голову раскрою мотыгой! Так ты, стало быть... Ты, стало быть... Ох, я ума решусь! Ох, я ума решусь!
И, стиснув руками голову, она сбежала вниз по лестнице и бросилась на сеновал, где зарылась лицом в сено, заглушившее ее вопли.
Между тем Жоан да Лаже, придя в кухню пообедать и никого не застав, постучал в дверь дочери.
— Где твоя мать, девушка? — спросил он снаружи, потому что дверь была заперта на ключ.
— Здесь ее нет, сеньор отец.
— Сегодня что — обеда не будет? Пойду загляну в кастрюлю; когда мать вернется, скажи ей, что я без нее обошелся.
И в самом деле — вытащив из миски шмат свиного сала, он положил его меж двумя ломтями кукурузного хлеба, так что получился основательный и жирный сандвич, с коим он спустился в погреб, уселся подле бочки и пробормотал: «Терпи, Жоан, твоя мамаша лишь один раз могла тебя на свет родить».
В этом человеке были кое-какие проблески Диогенова нрава, чуть-чуть Эпикурова духа, а все прочее составлял дух винный. Он прожил так долгие годы, меняясь только к худшему, и умер восьмидесяти лет; в старости он, говорят, казался каким-то замшелым — видимо, винный камень выступил сквозь поры наружу. При некоторой чувствительности сердца и воздержанности желудка он умер бы во цвете лет.
Удар, нанесенный Марии да Лаже, был, несомненно, из тех, что ранят добродетельных матерей в самую глубину сердца. Нрава она была сурового, честь была для нее предметом дикарской гордости, представление о женском долге у нее было как во времена варваров, а посему она полагала себя вправе порицать всех слабых женщин, не делая снисхождения для женщин несчастных. Она ненавидела матерей, смотрящих сквозь пальцы на шалости дочек, и ненависть эта была неискоренимой, убежденной и неумолимой. Понятие христианского милосердия сводилось для нее к необходимости подавать милостыню; никакого иного представления о третьей добродетели ее духовный пастырь ей не внушил. Она не прощала любовного затмения, ибо никогда не любила. Стоило этой женщине вообразить, что дочь ее может оступиться, как пальцы ее судорожно сжимались, словно сдавливая чье-то горло. Она была очень зла и невоздержанна на язык, когда заходила речь о чужих слабостях, а потому само собою подразумевалось, что дочь обязана поддерживать ее неумолимую гордыню. Не знаю, какою стала бы эта женщина при легкой социальной полировке. На этих днях в газетах сообщалось об одной знатной даме, парижанке, каковая заколола внучку, опозорившую честь рода низменной любовью. В мрачные времена Португалии монастырь был драконом, ощерившимся в ожидании такого рода жертв, их швыряли ему в пасть сами родители; а в том случае, когда монастырская келья не смиряла преступницу, в дело пускались застенок, соломенный тюфяк и голод; затем могила; зато герб не запятнан. Жестокость таких матерей, как Мария да Лаже, может показаться неправдоподобной в тех краях, где лишь немногие женщины настолько добропорядочны, что могут прочесть дочерям книгу своей безупречной жизни.
На закате того августовского дня супруг Марии да Лаже отнес жену на руках в дом и положил на кровать, как он сам потом рассказывал священнику в Эстевановом Проулке; но, узнав, что пастушонок потерял козу, Жоан выбежал из комнаты, где корчилась на топчане его жена, и начал бранить парнишку, требуя от бедняги козу либо его собственные потроха.
Жозефа тем временем явила пример — их много, таких примеров, — поразительной силы, даруемой женщине материнством, когда, одинокая и беспомощная, она вынуждена справиться со всем сама. Никто не слышал ни последних ее воплей, ни первых криков младенца. Тот, кто прочтет трактаты по акушерству и познакомится с предписаниями, правилами и советами науки касательно рожениц, узнает, что искусство и познание бессильны, если несчастие или случайность лишат мать всякой помощи, уравняв ее тем самым с бессловесными существами; и убедится, что женщина каменного века (я заглядываю в такую глубь веков, ибо уже в Библии приводятся имена двух повитух, одну из коих звали Шифра, а другую Фуа) пользовалась уходом не в большей степени, чем пещерная волчица. И заодно читатель заметит, что ухищрения и излишества медицинского искусства ослабили и изнежили женщину, отняв у нее веру в себя, сознание собственной силы и в какой-то мере нарушив непосредственные
импульсы природы.Когда Жозефа, придерживаясь за стену, тихонько спускалась по лестнице, она несла под мышкой колыбель с ребенком; это была та самая колыбель, в которую ее когда-то укладывала мать, — корзиночка из ивовых прутьев очень тесного и прочного плетения; дно было подбито дощечками так основательно, что колыбель могла держаться на воде, не намокая. Младенец лежал на старом тюфячке, набитом опилками, и был накрыт сложенной вдвое байковой нижней юбкой.
Молодая мать была от природы крепкого сложения; сейчас она чувствовала себя близкой к обмороку, но надеялась, что выдержит, если ей удастся подкрепиться.
Когда она вошла в кухню, дверь из которой вела во двор, там никого не было. Она заглянула в очаг в поисках горшка с похлебкой. Ей нужно было совсем немного — не для себя, а для того, чтобы хватило молока для дочери. Она поставила колыбель на табурет; но в тот миг, когда собралась было поднять крышку, услышала вопли матери, кровать которой стояла в пристройке, примыкавшей к кухне. Жозефа вздрогнула в испуге при мысли, что ее застигнут; схватила ребенка и, накинув на голову подол синей холщовой юбки, бросилась бежать, прижимая колыбель к груди.
Молодая мать спешила в убежище, которое приготовил отец ее ребенка. Нужно было перебраться через Тамегу, а там на берегу ее встретят и проводят по трудной дороге в добрую милю, а то и больше, до самого хутора Эншертадо. Она подумала было попросить помощи у Жозе, сына Моники, пастушонка, который был ей всецело предан; но, проходя по внутреннему двору, услышала голос отца, бранившего парнишку за потерю козы. Старуха Бритес, жена Эйро, признала Жозефу, когда та перебиралась через изгородь в Поле-при-Болоте; рыболов с бреднем слышал ее плач, доносившийся из Эстеванова Проулка: там Жозефа присела покормить младенца, и ей показалось, что молока совсем нет и девочка коченеет у нее в объятиях. Ее снова стали мучить боли, она чувствовала себе неспокойной, слабой, не в силах одолеть Каменный Брод, до которого было неблизко. Ей предстояло еще пройти по пастбищу, по которому четверть часа спустя проследовали мельник с пастушком. Заслышав голоса, доносившиеся издали, с гребня оврага, она поднялась, пошатываясь, и кое-как перебралась через плетень, призывая на помощь души праведников. Голоса принадлежали Луису-мельнику и пастушонку, спускавшимся к берегу. При виде камней, поблескивавших над самой водой, гладких и скользких, она ощутила головокружение и сказала себе: «Пришла моя смерть». Жозефа поставила колыбель себе на голову, протерла помутневшие от ужаса глаза и выждала, пока уймется сердцебиение. Затем, осенив себя крестным знамением, она прошла твердой поступью по первым четырем камням, но дальше шла словно вслепую: поток казался ей многоводным и черным. Она хотела было присесть на одном из камней, но в спешке оступилась и соскользнула в воду. Место было неглубокое, и никакая опасность не грозила молодой женщине, но колыбель подхватило течением, течение же было достаточно быстрое и понесло колыбель. Когда Жозефа протянула руку, колыбель была уже далеко. Тогда Жозефа метнулась следом за нею; но высокие тополя, росшие на берегу, не пропускали тусклого света звезд, и колыбель пропала во тьме. Несчастная совсем потеряла голову; близ берега светлела песчаная отмель, и Жозефа ринулась к ней, приняв ее за колыбель. Там она упала и при падении ухватилась за сук ивы, возле которой и нашли ее, умирающую, Луис-мельник и пастушонок.
Читателю известны дальнейшие события, начиная с того момента, когда Жозефа испустила дух на руках у мельника, и кончая процессом вскрытия ее тела, которое образцово произвел секретарь судьи. Читатель видел, как в неожиданном и запоздалом порыве тревоги и нежности стала матерью Мария да Лаже, которая, услышав, что дочь утонула, одна-одинешенька добежала в темноте до берега реки. Угрызения совести победили в ней изуверство добродетели; она прожила еще шесть лет, периодически впадая в безумие, и умерла в доме своего брата в Санта-Мария-де-Ковас-де-Баррозо; мужа она не хотела больше видеть после того, как он сказал: «Девчонки мне не хватает, без нее дом некому вести».
Находясь в тюрьме Лимоэйро, Антонио де Кейрос из письма своего друга, жившего в имении Темпоран, узнал, что Жозефа из Санто-Алейшо утопилась в тот же самый день, когда автору письма удалось сообщить ей план бегства. Друг нашего героя был в ужасе от происшедшего и приписывал решение несчастной внезапному умопомрачению, потому что еще утром того же дня она проявила величайшую радость, узнав о том, что может укрыться на хуторе Эншертадо.
Викарий из Санта-Мариньи также известил Кристована де Кейроса о самоубийстве девушки. Фидалго переговорил с должностными лицами, и начальник полиции распорядился выпустить будущего офицера из тюрьмы.
— Если ты не хочешь жениться, мы едем в провинцию, — сказал Кристован сыну.
— Я не женюсь, отец, и в провинцию не поеду, — отвечал Антонио де Кейрос.
— Вернешься в Лимоэйро.
— Я покину страну, как только кончу сборы.
— Куда вы собрались?
— В Рио-де-Жанейро: там я буду продолжать военную службу.