Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Впрочем, последний пример уже ближе к тем ритмико-композиционных приемах, которые, как правило, появляются во второй половине (слово «половина» здесь следует понимать не в количественном смысле) большинства произведений Рубинштейна. Такие ритмы возникают за счет дистанцированных и совсем не обязательно буквальных повторений тех же самых или подобных слов, фраз, мотивов или образов. Благодаря этим ритмам новые и уже прозвучавшие карточки вступают в невидимые и непрямые диалоги друг с другом.

Так, например, картотека «Вопросы литературы» (1992) состоит из двух неравных частей. Первая и более длинная (карточки 1–99) включает в себя сегменты, начинающиеся со слов «И вот я пишу…». Вторая, более краткая (карточки 100–115), объединена анафорой: «И вот мы читаем…». За исключением первых семи карточек, вся первая часть представляет

собой череду вопросов, большая часть которых пародийно отсылает к школьным «вопросам для обсуждения» («Что делали дети в лесу?»; «Хорошо ли поступают дети?»); следующие за ними, напротив, так или иначе передают состояние экзистенциальной потерянности и смятения («Почему им всем никто не объяснит, что им тут вовсе не место?»; «И вообще, почему все именно так, а не иначе?»; «И почему это я чувствую, как неудержимо краснею, как на глаза наворачиваются слезы жгучего стыда?»). Впрочем, хотя интенсивность этого состояния нарастает, его представление не утрачивает иронической окраски, подчеркиваемой квазицитатной стилистикой: перед нами — обломки более или менее традиционных литературных нарративов.

Однако во второй части, и особенно в финале, тональность резко меняется — свидетельства растерянности и отчаяния вдруг переходят в описания восторга и радостного возбуждения:

111. Одним словом, всеобщему ликованию не было границ.

112. В тот миг каждым из нас овладело отчетливо чувство, что все страшное и тяжелое во всей нашей жизни ушло безвозвратно.

113. А впереди лишь бесконечная радость.

114. Радость навсегда.

115. Впрочем, все по порядку…

Эта резкая смена тональности, — хотя и она остается в пределах иронически окрашенного «школьного интертекста», — в сущности, не так произвольна, как может показаться. Первый «сюжетный поворот» совершается в 100-й карточке — указания на письмо, доминировавшие в первой части («И вот я пишу…»), сменяются указаниями на чтение: «И вот мы читаем…» Следующие карточки уже связаны рефреном: «Мы читаем…» Более того, эти карточки симметричны первым карточкам композиции — между ними возникают особого рода рифмы: «1. И вот я пишу…» — «100. И вот я читаю…»; «2. Я пишу под завыванье ветра, под дребезжанье оконных рам, под шум прибоя…» — «101. Мы читаем под завыванье ветра, под дребезжанье оконных рам, под шум прибоя…»; «4. Я пишу под шум прибоя, под приступы тошнотворной тоски, под звон стекла…» — «102. Мы читаем под шум прибоя, под приступы тошнотворной тоски, под звон стекла…»; «6. Я пишу под звон стекла, под насмешливые взгляды окружающих, под завыванье ветра…» — «103. Мы читаем под звон стекла, под насмешливые взгляды окружающих, под завыванье ветра…» И, наконец, возникает смысловая связка, соединяющая несколько карточек сразу. Фрагменты «5. Я пишу: „Трудно даже представить себе, что тут началось!“… 7. Я пишу: „Невозможно и описать, что тут началось!“ 8. Господи! Что началось?» все вместе рифмуются с близкими к финалу карточками «104. Мы читаем: 105. Господи! Что тут началось!»

Описания «письма» и «чтения» разделены ста карточками, «рифма» между ними не всегда может быть уловлена «на слух» — но она тем не менее принципиальна для композиции в целом. Параллелизм и расхождения между зачином и финалом явственно противопоставляют векторы «письма» и «чтения». И то и другое происходит, казалось бы, в одних и тех же «неблагоприятных» условиях (романтические клише бури, одиночества, отверженности и т. п.). Но письмо движимо стремлением овнешнить «я» и потому практически неизбежно оборачивается мучительными вопросами персонажа (персонажей?) к самому себе и о самом себе, теряющем очертания и размываемом потоком письма.

Письмо в эстетике Рубинштейна неизбежно обнажает отсутствие или же мнимость того центра авторской личности, который, согласно романтическому мифу о творчестве, жаждет выразить себя. Что же касается чтения, то здесь происходит нечто совершенно обратное: чтение, по Рубинштейну, воплощает неутоленный интерес к Другому, что парадоксальным образом только и единственно и позволяет выразить себя — через Другого, глядясь в Другого, отражаясь в Другом, замещая и восполняя свое отсутствие Другим. Последняя карточка («Впрочем, все по порядку…»), снимая пафос, одновременно возвращает к началу, предполагая циклическую связь между письмом и чтением, поисками себя и обретением Другого.

Невозможность

для «я» выразить представляющий его в тексте «пустой центр» тем не менее генерирует материал, из которого конструируется Другой — и наоборот. Литература при таком отношении (не забудем: композиция озаглавлена «Вопросы литературы») оказывается процессом мучительного и радостного выражения отсутствия или мнимого присутствия «своего» — через «чужое»: чужие слова, цитаты и квазицитаты, голоса и риторические жесты. Эта философия, ярче всего иллюстрируемая самим текстом Рубинштейна, выражена не рационально, а перформативно — точнее, ритмически.

Интертексты — вот еще одно мощное средство, благодаря которому Рубинштейну удается преобразовать хаос лингвистических обломков в столь же музыкальную, сколь и собственно литературную композицию. Конечно, он постоянно играет с узнаваемыми стилистическими элементами речи и литературного дискурса. Но гораздо более интересны случаи, когда Рубинштейн разворачивает весь свой текст на фоне другого, не обязательно подвергаемого снижению текста. Как правило, «главный» интертекст честно указан в заголовке «картотеки»: «Шестикрылый серафим» (1984) или «Сонет 66» (1987). Безусловно, каждый из переосмысляемых таким образом классических текстов оказывается больше самого себя — за каждым стоит определенная поэтическая мифология: оправдание поэзии через сакрализующую трансформацию поэта в «Пророке» Пушкина или же через страдание и сострадание в «Сонете 66» Шекспира — с этими-то мифологиями Рубинштейн и работает.

Обычно представленное в заголовке интертекстуальное «обещание» сбывается не в прямых цитатах, а в целенаправленной переоценке классических знаков трагической гармонии. «Объявленный» интертекст задает определенную настройку читательскому восприятию, нацеленному таким образом на созвучия или расхождения с Пушкиным и Шекспиром (в переводе Б. Пастернака).

Так, в «Шестикрылом серафиме» строчки, прямо или косвенно отсылающие к «Пророку», перемешаны с, казалось бы, «посторонними» фрагментами. Сами эти фразы тоже очень неоднородны: от «Да, и вы не Пушкин…» и «Есть много, друг Гораций, различных ситуаций…» до классических цитат и перифразов, вроде «Перстами легкими, как сон», или гоголевского из «Шинели»: «Как будто ветер с четырех сторон…» Но, «вспыхивая» через неравные промежутки времени, фразы, прямо или ассоциативно связанные с темами призвания поэта, «высокого» искусства, Пушкина, тем не менее подготавливают последнюю карточку, которая читается и как обобщение сюжета всей композиции, и как обновленная версия истории смерти и воскрешения пушкинского пророка:

Невольно вскрикнув от внезапной боли, Он повернулся на спину, затих… И все вокруг затихло. Тишину Ничто не нарушало, кроме капель Дождя и голосов на переправе, Торгующихся с лодочником. Тот, Ссылаясь, очевидно, на погоду, Накинуть требовал. Другие голоса С ним спорили. И эта перебранка Не кончится, казалось, никогда. Потом он снова потерял сознанье. И сколько так он пролежал — минуту, Неделю, год, столетие — никто Сказать не может. Но сияло солнце, Когда он вновь открыл глаза и понял, Что вновь родился…

А до этого, в предыдущих карточках, были и «рассказ лодочника» (с продолжением и окончанием), и призыв «Левушка, иди к нам!», и «Не провожайте, мне недалеко», и развернутые квазицитатные фрагменты:

95. — Неправда. Вы не любите и никогда не любили его, — неожиданно произнес все это время молчавший Кузьмин, — вы выдумали это, чтобы только мучить и себя, и его… <…>

97. — Вам некуда торопиться. Вас там ждут меньше всего, можете мне поверить. — Микки встал, закурил, подошел к окну, не оборачиваясь, повторил: — Вам некуда торопиться… <…>

101. — А не потрафишь чем — опять ногой в зубы. Все тело, бывало, исщиплет. Озорная была, царствие ей небесное. — Баба Катя перекрестилась, захотела еще что-то добавить, но передумала и надолго замолчала.

Поделиться с друзьями: