Певец тропических островов
Шрифт:
Таким образом, Адаму Гроссенбергу легко было понять, что творится в душе несчастной Ягуси. У нее тоже создалось ощущение, будто она стоит на краю пропасти, которая — хоть и скрытая в густом тумане домыслов — разверзлась у самых ее ног. Ягуся чувствовала себя так, словно заболевала гриппом. Кресло перед ней опустело: пан Янек ушел — ведь он и так с трудом "выкроил минутку", а просидел в кресле не меньше часа. Однако на мягком бархатном сиденье, на усыпанной звездами синеве что-то осталось. Пустота кресла не была абсолютной. Быть может, вместо пана Янека в нем расположилось нечто невидимое — сотканное из воздуха недоверие и еще что-то, смахивающее на угрозу. Облаченный в костюм цвета мокрого песчаного пляжа безымянный офицер контрразведки и джентльмен, похожий одновременно на Остерву и на Ярача, распрощался с майоршей очень любезно, явно стараясь ее успокоить. Но Ягуся отчетливо чувствовала, что это уже не тот пан Янек, которого она так хорошо
Однако майорша по-прежнему чувствовала себя так, будто больна гриппом. Время еле ползло, и она чуть не умерла от озноба, поджидая у окна возвращения мужа. Вначале она приняла решение ради его же блага ничего ему не говорить, даже дала себе слово до конца своих дней держать язык за зубами, однако, не успел попахивающий вином майор Ласиборский войти в переднюю, воскликнула: "Кубусь! Разве ты когда-нибудь говорил, что пани Вахицкая — ненормальная?" У нее это как-то само вырвалось, и в ту же минуту — еще больше похолодев — Ягуся поняла, что и тут Вахицкая, эта проклятая рыжеперая стервятница, оказалась права: она действительно не смогла удержаться и сейчас все расскажет мужу.
Верзила в высоких лакированных сапогах, отбрасывавших темные траурные отблески не только при каждом шаге, но и когда стоял — ноги у майора были словно разболтаны в суставах, отчего колени беспрестанно то сгибались, то распрямлялись, — так вот, верзила в прекрасно сшитом мундире, с лицом, точно вырезанным из папье-маше, в тот вечер был почему-то при оружии — у пояса его болталась коричневая кобура, и он как бы инстинктивно ее погладил. Из слов Ягуси адвокат Гроссенберг смог заключить, что майор не поднялся на высоту задачи, что он вообще обманул все ожидания и повел себя не так, как надлежало бы военному, узнавшему, что его жена попала в затруднительное положение. Правда, во время ее сбивчивого рассказа он по своему обыкновению в самые неожиданные моменты издавал короткий квакающий смешок, и это позволяло надеяться, что перед ней прежний, обычный Кубусь. Хотя нет, в нем решительно появилось что-то новое — во всяком случае, нечто такое, чего раньше она не замечала. Возможно, она чересчур чувствительна, и все-таки! — ей показалось, что… Нет! Это уж полная нелепость, тотчас же мысленно возразила она себе. Не может же он меня бояться!
И тем не менее… что-то тут было не так. Майор посмотрел на жену как-то странно — они сидели рядышком на диване, — а потом отвернулся и, обращаясь в пространство, ни с того ни с сего выпалил: "Пороховая бочка!"
В устах артиллериста, ежедневно имеющего дело с порохом, такое восклицание могло, собственно, ничего не означать. Просто facon de parler [33] профессионала, голова которого занята полигонами и тому подобными вещами и который вдруг вспомнил о своих армейских делах: возможно, утром во время учений у него случилась какая-то неприятность. Ягуся в этом не разбиралась. Может, какой-нибудь пороховой склад оказался не в порядке и что-то там взорвалось. Откуда ей знать?
33
Манера выражаться (франц.).
Но, к сожалению, это было не так! Ягусе на ум упорно приходило другое, гораздо более неприятное предположение. В какой-то момент бедняжка вдруг почувствовала, что пороховая бочка — она сама. Только этим можно было объяснить странный взгляд манора — так саперы смотрят на мину, которую им предстоит обезвредить. И вот бедная Ягуся почувствовала себя… начиненной динамитом и поняла, что родной муж в самом деле начал ее бояться. И ничего ей минуту назад не привиделось, это факт. Как дважды два четыре.
И тут между супругами выросла стена. Майор Ласиборский наглухо замкнулся в себе. Его картонное лицо сделалось еще более непроницаемым, его мягкое сердце, всегда переполненное исключительно любовью к жене, не растаяло при легком прикосновении ее пальчиков. Он пробормотал что-то насчет "мужских дел". Потом поправился и назвал эти дела "бабской болтовней". Иных комментариев не последовало. Майор замолчал. Затем он встал и направился к двери в столовую. На пороге обернулся, бросил через плечо:
— Я о Вахицкой ничего не слыхал, кто знает, может, она и впрямь не в себе! — и захлопнул за собою дверь. Но тут же вернулся и произнес сквозь стиснутые зубы, чуть ли не прошипел: — Я такого не говорил, поняла?
— Ничего не поняла… Ты про что? Чего не говорил? — спросила Ягуся.
— Да вот сию минуту. Не говорил, что она не в себе. Вообще ничего не говорил, тебе просто показалось.
Ты ослышалась.И снова хлопнул дверью. Вероятно, он просто растерялся. Назвать Вахицкую сумасшедшей было бы для него в известной степени выходом из положения. Но, с другой стороны, он уже знал от жены, что сестре Ванде передали, якобы с его слов, будто он "считает ее ненормальной". Сказал ли он так кому-нибудь в самом деле, Ягуся не знает по сей день. Да это и неважно. Кубусь явно не желал навлекать на свою голову неприятности — ему совершенно не хотелось, чтобы мстительная Вахицкая потом выясняла, что он говорил, а чего не говорил. А тут еще у него в присутствии жены вырвалось это "не в себе". В общем, и так плохо, и этак нехорошо, положение оставалось крайне затруднительным, и неизвестно было, как себя вести: отказываться от своих слов было столь же рискованно, сколь и утверждать, будто он назвал старуху сумасшедшей. Стало быть, лучше всего молчать. И действительно, майор вдруг словно онемел. Он молчал как рыба, а стена между супругами становилась все толще. Майорша почувствовала себя оскорбленной, но, по-прежнему терзаемая страхом, никаких выводов из этого не сделала и в конце концов тоже замолчала. Несколько дней супруги почти друг с другом не разговаривали. Майор до такой степени ушел в себя, что уже ничем не отличался от манекена, и спустя некоторое время Ягуся пришла к заключению, что манекен ни о какой Вахицкой не помнит и думать не думает. Но однажды ночью, неизвестно отчего проснувшись, она обнаружила, что муж, лежащий рядом с нею на двуспальной кровати закинув за голову руки, явно не спит. Уже светало, воздух в спальне посерел. И вдруг Ягуся услышала знакомый отрывистый смешок.
— Почему ты не спишь? — спросила она.
Майор смотрел на противоположную стену, где висели две скрещенные рапиры и маска для фехтования.
— Собственно, ей бы надо было покончить с собой, — изрек он в ответ.
Но ответил майор не жене, а скорее всего каким-то своим мыслям. Ягуся сразу догадалась, что это были за мысли и кого касались.
— Ты о ней думаешь? — спросила она.
Муж молчал. Ягуся знала, что он коллекционирует всевозможные истории, касающиеся самоубийств и самоубийц: его всегда безумно интересовали люди, почему-либо покусившиеся на свою жизнь. Кто-то собирал марки, а он вырезал из газет заметки о разочаровавшихся в любви горничных, которые открывали в кухне газ, о запутавшихся в долгах чиновниках, привязывавших веревку с петлей к торчащему из потолка крюку. Это занятие было столь же невинным, как собирание марок, и, по сути дела, ничуть не более странным. Адвокату Гроссенбергу даже показалось, что в голосе Ягуси, когда она упомянула об этом хобби своего мужа, прозвучала некоторая гордость. Но тогда, лежа рядом с майором на супружеском ложе, она отчетливо поняла, что речь идет о пресловутой пожилой даме с медно-рыжими, тронутыми сединой волосами и птичьими властными движениями, а вовсе не о какой-то незадачливой самоубийце, о которой он, возможно, когда-то прочитал в газете и на которую теперь ловко пытается все свалить. Майор же не сказал больше ни слова. Как язык проглотил. И, повернувшись на другой бок, притворился спящим.
Прошло несколько дней. Если не считать упорного молчания мужа и его странных быстрых взглядов, которые Ягуся иногда на себе ловила, ничего внушающего тревогу она вокруг себя не замечала. Пока однажды пополудни, нежданно-негаданно, без приглашения, к ней не явилась сама супруга полковника. Речи ее были слаще меда. Она сообщила, что завтра к ней должен прийти коммивояжер, торгующий французским крепдешином — очень красивая модная расцветка, прямо из Парижа, — вот она и зашла узнать, не заинтересует ли это милую пани Ягусю.
— Я вам не помешала? — сладким голосом спросила она. — Может быть, вы кого-нибудь ждете? — И осталась к чаю.
Тут-то и выяснилось, где собака зарыта. Полковница уже кое о чем прослышала. В крошечной, но уютной столовой Ласиборских, над вышитыми на скатерти разноцветными фруктами, над слоеным пирогом и чайным сервизом, воспарил и закружился дух… полковничьей кухарки. В его присутствии сомневаться не приходилось. Полковница явно говорила под его диктовку.
Это, по словам Ягуси, была особа (речь идет о полковнице) ростом с дверь (в которую она проходила с превеликой осторожностью, дабы не попортить шляпы), с могучими плечами, впалой грудью и в огромных башмачищах, похожая на переодетого мужчину. Самые настоящие черные усики усиливали это сходство. Когда она говорила, создавалось впечатление, будто она прижимает к губам трубу. Голос, во всяком случае, звучал оглушительно. Так что источаемые полковницей елей и мед никак не соответствовали ее внешности.
— Я слыхала, милочка, вы теперь выступаете в роли доброй самаритянки? — протрубила она неожиданно.
— Я? — прикинулась удивленной Ягуся. — Это почему?
— Отшельниц навещаете, развлекаете беседами бедных ветеранш в их уединенной обители, гм, скрашиваете им одиночество.
— Может быть, еще чаю, пани Мария? — Ягуся несколько растерялась.
Полковница глядела на нее умильно, шевеля усиками.
— Деточка! — нежно громыхнула она.
— Почему? Почему вы меня так называете? С какой стати?