Пока мы можем говорить
Шрифт:
Леся-Христина хмуро месила тесто. Галя тихо выла в углу, оплакивала Юрку.
– Да замолчи ты! – не выдержала мольфарка. – Не трави душу. Не нужна ты ему была!
– Все равно… – басила Галя, хлюпая заложенным носом. – Люб он мне, мамо…
– Был, – хмуро поправила Леся-Христина, да так и замерла, подняв перед собой руки в муке и в рваных лоскутах теста.
Юркина девка неподвижно стояла на пороге. Постояла немного и двинулась прямо к Лесе-Христине.
Та вслепую похлопала рукой по столу у себя за спиной – где-то тут лежала заговоренная бартка, ее старая верная мольфа. Не нашла.
Девка шла на нее, как идет лавина с горы, как движется вода к водопаду, как заходит грозовая туча над Грахотом – неотвратимо
Шла-шла и вдруг остановилась.
Леся-Христина уже думала перевести дух, но тут гостья заговорила. Слова шипели и гулко клекотали; произнося их, девка с шумом выдыхала воздух – подобным образом дуют на тлеющие бревна, пытаясь разжечь огонь.
«Огонь», – вдруг, не веря своим глазам, повторила про себя Леся-Христина, глядя, как на полу зазмеились бледные языки пламени, образовывая круг, в центре которого были они вдвоем – Юркина девка и она, мольфарка, его убийца. Огненное кольцо, расширяясь, захватило свисающий с кровати лижник, старый кожух на полу, подол Гали. Дочь мольфарки пыталась кричать, но из широко открытого рта вылетал только хрип.
И две пылающие человеческие фигуры вдруг закричали одинаково страшно и слились в одну, вцепились друг в друга – не то в смертельной схватке, не то в поисках последней опоры.
За полчаса до того, как разнеслось по селу отчаянное «Мольфаркина гражда горит!», Михайлина, движимая отчетливым тревожным предчувствием, растопила сургуч и расстелила перед собой лист плотной желтой бумаги. Обмакнув кисточку в чернила, написала четыре слова: «Asgard – Bivrest – Midgard – Hel». Свернула бумагу наподобие конверта, так, чтобы ее углы легли друг на друга с захлестом, залила густым вишневым сургучом и запечатала с силой, приложив к блестящему сургучному озерцу овальную продолговатую печать. Спрятала конверт и печать в маленький серебряный сундучок с широкими навесными петлями. Покачала головой, не очень веря в надежность такого хранилища. Но другого места все равно не было. Другого места, более надежного, где могло бы храниться самое главное– ключ к Иллюзии. Сила арви и их защита. Сберечься, пока будет длиться столетнее молчание и забвение – как наказание за то, что однажды кто-то из арви, забывшись, потеряв рассудок от боли и горя, обернет свой дар против человека.
Моего отца комиссовали в 1942-м. В январе, в десяти километрах от Ржева, в бою под деревней Толстиково фашистская пуля пробила ему легкое. Задача для военного хирурга была достаточно тривиальной, если не считать, что боец потерял много крови. Легкое удалили, солдат пошел на поправку. Как только врачи разрешили транспортировку, его перевезли подальше в тыл, в большой стационарный госпиталь, где были и уход, и питание, и явление донельзя внимательного и сосредоточенного пожилого невропатолога, которому бдительные медсестрички донесли вскоре, что раненый боец разговаривает во сне на каком-то непонятном языке.
Невропатолог стучал по коленкам, исследовал реакцию стопы и икроножной зоны. Заставлял вслепую дотрагиваться кончиком пальца до кончика носа. Андрей все проделывал исправно, и нарушение функций коры головного мозга, контузию и прочие нехорошие последствия ранения невропатолог исключил. На следующий день после осмотра сам главврач с затаенным страхом в тусклых стеклах круглых очков подвел к койке Андрея человека с малиновыми петлицами.
«Что было бы лучше, – бесконечно думал Андрей все шесть лет в Колымском лагере, – что лучше: погибнуть на передовой или загнуться на лесоповале с одним легким и к тому же в статусе врага народа? Врага, завербованного непонятно кем, непонятно зачем». Что же это за слова всплывали у него в сознании, наслаиваясь друг на друга, вступая друг с другом в странный многоголосый диалог? Ему казалось, что он вспомнил даже не один доселе незнакомый ему язык, а какое-то бесконечное множество разных, непохожих друг на друга языков и наречий. Товарищи из НКВД пригласили военных лингвистов.
Те разбирались скурпулезно и постановили, что ни один из этих языков не немецкий. И не английский. И вообще никакой из известных приглашенным экспертам.– Ну, может, что-то похожее на смесь африканских диалектов, – сказал один из филологов в некотором недоумении. – А вообще тарабарщина какая-то.
Андрею было забавно осознавать себя агентом, завербованным африканской разведкой, да и товарищи с малиновыми петлицами понимали, что подобное звучит совсем уж нелепо, поэтому клейма военного преступника и расстрельной статьи Андрей избежал. Но как неблагонадежный, чуждый элемент свои десять лет без права переписки он получил, и февральской ночью 1948 года тихо умер в больничном бараке от отека своего единственного уцелевшего легкого, повторяя в бреду имя жены, не зная, что серьезный, задумчивый мальчик Андрійко, его сын, уже читает и считает и собирается в первый класс.
А в 1954-м, после открытия испанского торгпредства, Паола получила разрешение на возвращение в Испанию и в числе первых «возвращенцев» отбыла на родину, увозя с собой сына-подростка, сердце, полное слез, и справку о посмертной реабилитации мужа за шелковой подкладкой потертой кожаной сумочки. По советской привычке она опасалась документов, берегла их как зеницу ока и старалась не выставлять на всеобщее обозрение.
В поезде долговязый тринадцатилетний Андрей в задумчивости перекатывал по вагонному столику тяжелую металлическую штуковину. Паола некоторое время рассеянно наблюдала за этим, но, когда сосед по купе, тучный одышливый чиновник из торгпредства сказал раздраженно: «Да прекрати греметь своей железякой!», извинилась, торопливо отобрала печать и спрятала ее в чемодан.
«Что за командировка у него вдруг ни с того ни с сего случилась, что за командировка?» Эта мысль заставляла Марию ворочаться в кровати без сна, хотя шел третий час ночи. Вот и Алехандра уже погасила свой ночник и мирно уснула в спальне напротив. Она доверчивая, эта дурочка Алехандра: раз муж сказал – командировка, значит, так оно и есть.
– Он же журналист, Мария, – Алехандра гладила ее по руке, другой рукой придерживая свой безразмерный живот. – У него случаются срочные командировки, важные встречи, неотложные дела. Все будет хорошо.
Да-да, срочные, понятно, но не настолько же, чтобы после ужина, коротко ответив на какой-то телефонный звонок, он вдруг сказал: «Не волнуйтесь, но мне надо срочно уехать. Вернусь через два дня». Хотя еще час назад жарил мясо, что-то напевал и время от времени целовал и щекотал за ухом смеющуюся Алехандру. И никуда не собирался…
Что такое? Мария села в постели и прислушалась. Это за окном что-то? Иногда такой пронзительный стон услышишь, что сердце в пятки уходят, а это всего-навсего коты. Весна, что поделаешь… Да нет, не за окном. Это Алехандра стонет! – догадалась Мария. Матерь Божья, только не… Ей же не меньше трех недель до родов. Что? Что?
Алехандра сидела на края кровати, свесив ноги, и темными расширенными глазами смотрела на мокрый подол своей ночной сорочки, на бурое пятно на простыне. Из нее извергались воды, по животу шла рябь, и хруст тазовых костей был таким, что его слышала даже Мария. Алехандра рожала – вот прямо сейчас, здесь, в третьем часу ночи, в своем мадридском доме. Рожала так стремительно, что Мария поняла: ей сейчас придется выбирать – принимать роды или бежать к телефону.
– Ничего… – сказала она, перекрестилась, взяла Алехандру за ноги и основательно усадила на кровати, подложив подушки под спину. Включила весь свет, вытащила из шкафа чистые простыни. После чего, сказав Алехандре: «Если хочешь кричать – кричи», отправилась на кухню за водой. Проходя мимо телефона, протянула было руку, чтобы позвонить в больницу, пробормотала: «Ничего», – и взгромоздила на плиту пятилитровую чугунную кастрюлю, полную до краев. Ну не умница ли она – набрала воду с вечера, когда услышала от женщин в бакалее, что выше по бульвару прорвало водопровод.