Пока, заяц
Шрифт:
Глотка у меня сама как-то сжалась, рот открылся, и я сказал ему:
— Вырос ты.
Он за деревянную перилу схватился, замер вдруг и на меня испуганно посмотрел. Двумя словами его сумел зацепить, ухватился своим дрожащим голосом за его душу.
— Чего?
— Вырос ты уже, говорю. Теперь точно вырос. Хочу тебя своим мальчишкой назвать и уже не могу даже. Молодец ты у меня.
— Молодец? — он спросил меня шёпотом.
— Да. Молодец. Я тебе, помнишь, тогда сказал, что ты хлюпик и маменькин сынок? Я не прав был, Тём. Это я сам такой. В армию убежал. А ты тут… Мечту свою того… И… ради чего? Ради кого? Как мне теперь это всё оправдать и сердечко твоё ушастое не подвести, а?
Он подошёл ко мне близко-близко, схватил меня за лямки от капюшона, пальцами их стал теребить, голову испуганно опустил и робко произнёс:
— А ты просто… Ты просто делай всё, как всегда делал. Говори, как всегда говорил и… на меня смотри, как… как ты обычно смотришь.
— И всё?
— И всё.
Я тихо засмеялся и ответил ему:
— Ничего себе. Тебе много, смотрю, и не надо?
— Это и есть много, Вить. Так много, что… у кого-то за всю жизнь столько много не бывает. Вот так много.
— Ладно. Ничё я не понял, конечно, но если тебе так нравится… Оставлю всё как есть, да?
— Да. Оставь. Не делай больше ничего и ничего не меняй.
— Не буду, раз ты просишь. Всё равно только никогда не пойму, как ты так смог. Ты же столько хотел, столько мечтал. Всю жизнь, можно сказать, к этому шёл.
— К тебе я тоже всю жизнь шёл. Только, Вить, ты такой один во всём Верхнекамске, во всём мире, а конкурсов таких и программ по обмену полно ещё будет.
Я прикоснулся руками к его порозовевшим щекам, теплом своего тела постарался их согреть, прислонился весь к Тёмке и губы его своими губами обхватил. Этот пряный мягкий цветок. Такую нежную жгучую усладу прямо под его красивым любимым носиком. Жадно в них вцепился и совсем отпускать не хотел, топил в сумасшедшем родном поцелуе. И шелест нашего поцелуя озарил мою старую комнату этим светлым добром, приятной домашней усладой и прокатился волнами медовых мурашек по нашим спинам.
Я приложился своим лбом к его лбу, рукой его вокруг ушка погладил и прошептал:
— И ты тоже у меня один, заяц. Нет таких больше. И не будет никогда. Понял меня?
— Понял.
— Молодец.
— Ты ведь не дурак, Вить. Взял всё
и увидел.— Что увидел?
— Увидел, какой я у тебя нытик. Глупый весь и наивный. В судьбу, в любовь верю. В глупости всякие. Такой я весь дурак и слезомойка. Да. Уехать-то всегда успеется, можно сколько угодно надо мной смеяться, а вот тебя если потеряю, если упущу — это да, это на всю жизнь уже. Такое не вернёшь больше никогда. Не изменишь.
Тёмка из моих объятий вдруг вырвался и к окошку опять подошёл, посмотрел на уснувшую трассу перед домом, на шумные белоснежные барханы, на их неспешную прогулку по окоченевшему асфальту. Рукавом своей рубашки окошко протёр, нарисовал неровный малюсенький кружочек в мутном холодном месиве и выглянул в него, как в иллюминатор.
И мысли его, и все его ушастые мечты будто терялись в этом розовом пожаре ночного неба над пригородом Верхнекамска, в таком родном, уютном и по-своему тёплом ледяном полотнище, в этом ярком оранжевом пожаре огней тепличного комбината, в холодных речушках лавы над нашими головами. В этой далёкой серной вони, в колючем вое метели, в заснеженных крышах домов моего родного частного сектора, в этих лабиринтах из камня и дерева, среди просёлочных дорог и переплетённых газовых труб над головами прохожих.
— Я вот в книжке своей написал… — сказал он мне тихо, а сам к окну прилип, на меня даже и не смотрел, — Написал, что Егор, ну, то есть, как бы, я, никуда ради Кости не уехал. Дома остался.
Тёмка обернулся и на меня посмотрел с томящимся вопросом в бездонных карих глазах.
— А я что, Вить? Я что, не могу, как герой моей же собственной книги, поступить, да? Это не книга тогда получается, а…
Застыл на мгновение, будто с силами собирался, всё пытался решиться на что-то.
— Враньё это получается самое настоящее. А враньё кому нужно, скажи, ну? Это не мешки ворочать. Правду надо писать, жизнь, а не врать напропалую себе и читателям, понимаешь, Вить? А я врать не люблю, ты же знаешь меня.
— Ты-то, и не любишь? — я хитро спросил его. — А сам мне не рассказал, что от Америки отказался. Сказал, что не прошёл. Наврал мне.
— Это не то. Я не про это сейчас говорю. Ты же не глупый, ты же понимаешь, про что я.
Я завис холодным взглядом над телевизором, утонул в его застывшем мутном экране и тихо сказал:
— Да. Понимаю.
Тёмка опять письмо из кармана достал, захрустел им на всю комнату, ещё раз на него посмотрел с каким-то даже отвращением, морду всю скорчил и смял его, в карман обратно засунул.
И стихло всё.
Только музыку с первого этажа слышно, негромко так, едва заметно, слов у песни даже не разобрать. И только он был сейчас здесь рядом, стоял на деревянном полу в холоде моей комнаты, радовал моё больное сердце своими кудряшками светлыми, душой чувствовал острые осколки своей давней мечты и совсем не плакал, не переживал, не ныл и не жаловался даже. Будто рад был, что так всё и закончилось, будто так и хотел с самого начала.