Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:

Это была типичная жизненная стратегия того времени – двоемыслие. Эту стратегию пылко обличал в «Образованщине» Александр Солженицын. Однако там же он отметил и обильно процитировал статью некоего Алтаева (псевдоним Кормера), опубликовавшего в «Вестнике РСХД» статью о двойном сознании интеллигенции.

В «Образованщине» Солженицын упоминает «блестяще отграненные у Алтаева шесть соблазнов русской интеллигенции – революционный, сменовеховский, социалистический, патриотический, оттепельный и технократический». У Кормера в статье «Двойное сознание интеллигенции» есть еще соблазн просветительский. И если положить руку на сердце, как минимум три соблазна до сих пор испытывает либеральная интеллигенция, равно как и (при честной самооценке) автор этих строк. Вот соблазн просветительский:

«Нынешний интеллигент просвещает либо своих сотоварищей, таких же интеллигентов… либо даже льстит себя надеждой просветить саму государственную власть, начальство! (Кто, как не Кормер, сотрудник идеологического ежемесячника, который едва не разогнали в 1974 году, знал об этом достоверно! – А. К.) Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть…» О, как это узнаваемо!

А вот соблазн оттепельный – пережитый заново в 2008 году, сразу после инаугурации Дмитрия Медведева: «Как и революционный соблазн, он живет в тайниках интеллигентского сознания всегда, в виде надежд на перемены… перемен он ждет с нетерпением и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены».

В этой узнаваемости, впрочем, верные признаки того, что интеллигенция жива и по сей день. Владимир Кормер был ее зеркалом. И остается таковым и сегодня. «Наследство» забыто, да здравствует «Наследство»!

… Впрочем, я отвлекся от описания монументальной интимности и элитности сталинской архитектуры. А вот мы в своем номенклатурном квартале не чувствовали себя «элитой». Элита жила в сумрачных, гигантских, как будто бы гулких, сталинских квартирах на Кутузовском, Фрунзенской, той же Алабяна, на дачах, полных цветов и листьев, а также сосен – это все, что было видно за высокими зелеными заборами. Элита ходила в заграничной одежде. Мы жили на периферии всего этого – внутри сословия номенклатурной обслуги, страты государственных служащих, аппаратного плебса. С коммунальными госдачами, но в хороших квартирах, которые перестали котироваться в конце 90-х, без персональных машин и личных дач, но на приличную зарплату 300 рублей и с пайками, за которыми, правда, нужно было тоже стоять в очередях. В одной компании новый знакомый спросил у меня: «Так это ты – начальников сын?» Вопрос сначала удивил меня (я никогда так себя не позиционировал), а потом возмутил. Тем более что исходил он от человека, который был сыном по-настоящему высокопоставленного номенклатурщика и внуком старого большевика, то есть из семьи, уже полвека жившей на лесном участке в стародачном месте за высоким забором и имевшей квартиру в Доме на набережной.

Вся эта волшебная химия стародачных частных владений была мне незнакома. Только потом я узнал, из чего она состоит и сколь несправедливо называли те дачи, на которых мы жили, «привилегиями». У них все было по-другому. Улица Ворошилова. Улица Кирова. Улицы Панфилова, Яблочкова, Баженова – вплоть до Орджоникидзе. Список утвержден и не менялся со времен культа личности, как, впрочем, и уклад. Но главная улица, как правило, заасфальтированная и пронизывающая их, потомков старых большевиков, поселки насквозь – Горького. Пародия на столицу.

В этих поселках бывают охранники. Убранство будки охранника состоит из нескольких элементов: две наклеенные на оконную раму голые женщины, поднимающие руки так, как будто они сдаются немцам: «Хенде хох!»; бугрящаяся масса «Московского комсомольца» с его невозможной версткой – символом хаоса; почему-то портрет всеми забытого генерала Лебедя, расположенный на почтительно-целомудренном расстоянии от сдающихся девиц; подборка журнала «Трезвость и культура» (конец 1980-х!), виден анонс: «Впервые в СССР – фрагменты из индийской „Кама-Сутры“»; журнал «Наука и жизнь» за 1970 год. Сам охранник сидит на завалинке и сосредоточенно, как трубач джаза Утесова, дует в папиросу «Беломорканал» (где взял?!), придавая ей ТТХ, годные для курения.

Убранство жилища дачника, жилища, построенного на века едва ли не в довоенные годы, состоит из:

беспорядочно валяющихся игрушек, тарелок, разнокалиберных чашек с недопитым соком;

босоногих детей в одних трусах –

их почему-то трудно подсчитать, хотя на поверку оказывается – не более двух; на их выпученных животах – художественно выполненные разводы от молока, сока, компота;

задумчивого, не способного по жаре всерьез шевелиться и все время прилегающего на травку то там, то сям отца семейства, изнеженного последовательно: гулом самолета, чертящего свой декадентский белый след в высоком небе, цыганским пением петуха на соседском участке, методичным самоубийством навозной мухи, бодающейся, как теленок с дубом, со стеклом, вставленным еще при старом большевике, дымом, застрявшим в ветвях сосен;

стола в саду, шаткого и рассыпающегося ровесника самого участка, хозяину которого государство от щедрот сталинских выделило соток пятнадцать-двадцать;

обгрызанного собакой журнала «Юность» широкого формата (образца 1970-х), приготовленного на растопку, да позабытого у костровища, которое намедни младшее поколение потушило с шипением методом записывания;

сладострастных стонов циркулярной пилы;

далекого гула электрички, домашнего, как трели сверчка;

трепещущей от самолюбования воды в любой емкости – от забытой консервной банки до ванны, припаянной к садовому крану (уж не в ней ли когда-то плескался старый большевик);

света, распределяющегося в течение дня в строгой линейной последовательности – сначала импрессионизм, потом, к полудню, ташизм, затем, к окончанию сиесты, – соцреализм, позже – цветовой шок типа «Ужин тракториста», поздним вечером – сплошной Куинджи;

двух картин на стене, которые при ближайшем рассмотрении оказываются окнами с врезанным в них пейзажем;

раннего гостя, который пер сюда с электрички мимо бесконечного ряда заборов, с громыхающими за ним, как опрокинутое ведро, сторожевыми псами;

толстых теток в купальниках, волочивших на носилках навоз мимо почерневших от времени старых дач, которым прямая дорога в готический роман или в кинофильм «Спайдервик: хроники», мимо запахов стружки, краски, мокрой земли, переплетающихся с движущимся узором театра теней, где актеры – деревья, мимо пиликанья «Маяка», подростков на тряских, звенящих в такт неровностям дороги велосипедах;

гостя, нетерпеливо отворяющего всегда открытую деревянную калитку и идущего по тропе, орнаментированной кустами малины, осуществляющей безжалостную экспансию из-под забора с соседнего участка, где живут какие-то Либерманы (в каждом стародачном поселке такие есть), гостя, внезапность появления которого неизменно в радость: жене отца семейства, у которой уже язык чешется – хоть три его о ближайшую яблоню – от того, что не с кем поговорить, детям, ненадолго застывающим в задумчивом изумлении, и более всего – самому отцу семейства, у которого обнаруживается бесповоротный повод забросить все хозяйственные дела (сдерживая радость и зуд, он быстро идет, а потом и вовсе летит за бутылкой, перекладывая вторую сразу в морозилку).

Трапеза на даче состоит из:

разнокалиберных детей, тянущих руки к фамильным рюмкам зеленого стекла – других-то все равно нет;

безнадежно разномастной посуды всех времен и народов (разве что агитационного фарфора нет), которую потом моют холодной дачной водой;

энтомологических чудес, спешащих на крыльях любви к каждой перемене блюд и разогретым жарой телам хозяина, хозяйки, детей и гостя;

случайных солнечных сполохов, когда ветер отодвигает ветви дерева, нависающего над коряво врытым в землю и отполированным локтями нескольких поколений дачников столом;

муравья, трудолюбиво штурмующего стол, но настигаемого пухлым пальцем одного из юных аборигенов, вымазанным вареньем.

Все это скоро кончится. Первый сентябрьский холод меняет цвет и звуковую дорожку: больше ветра, больше рассыпанных поутру на газоне желтых шоколадных медалек, больше незнакомых шорохов и шелеста под ногами, страшнее ночи, выше небо, словно бы предчувствующее что-то нехорошее. И эхо, и подпасок, и «не сегодня ли с дачи съезжать нам пора», и сельское кладбище, тоскливей которого нет ничего, и заброшенная церковь, полная летучих мышей, скользкие гнилые яблоки под ногами, влажные запахи, предвосхищающие снег.

Поделиться с друзьями: