Поскольку я живу
Шрифт:
Мирош ни о чем подобном не думал никогда. И, наверное, не запомнил бы, если бы в его классе не училась девочка по кличке Пчела Майя, которую все считали неудачницей. Сейчас по-дурацки вспомнилось.
Они ведь и правда оба промаялись друг с другом. И его умаяли.
Май, что ли, виноват?
Нет, виноват сам Ванька. Его вина. В том, что родился. Наверное, за то мать и ненавидела. Соблазнилась перспективой сыном удержать мужа в семье. И расплачивалась за свою слабость всю жизнь, заставляя платить и окружающих. Его и правда было за что ненавидеть. Никого счастливым не сделал. Несчастными – всех. Одним только фактом своего рождения. Глобальный сбой в замысле этой Вселенной. Действительность раздваивалась.
В первой – его не было, отец давно и счастливо
Во второй – он есть, отца – нет, Мила – бесприютна и одинока, а Полина – никогда не оправится от той боли, что он ей принес. И где-то на этой земле растет еще один ребенок, не любимый матерью. Такой же неприкаянный?
Мирош чертыхнулся и дернулся к непочатой бутылке водки. Наливая ее в стакан, из которого пил воду минутами ранее, пытался унять вспышки в своей измученной голове, кружившие отдельными фразами.
Они тревожили его, похожие эти мальчики – сын не того отца и сын отца, который отрицал его существование единственным иском.
Лицемерие – писать об отсутствии детей, когда жена уже несколько месяцев беременна. Как она его вынудила остаться? Куском мяса, ребенком не признаваемым?
Оставив горькую, Иван снова взялся за документы. Да, все правильно. Брачные отношения прекращены с декабря. Должно быть тогда уже трахал свою – собственную – Зорину. И мать тоже, потому что она забеременела не позднее января. В марте – и не знал? Как он, черт дери, мог не знать в марте, если женщина, желающая удержать, сказала бы, едва сама поняла?
Но это не помешало ему подать на развод.
Не помешало ему…
Мирош застыл на месте, уронив лицо в ладони, четко представляя себе Дмитрия Мирошниченко, такого, как он, двадцатишестилетнего, – по фотографиям и в жизни, когда он стал его папой. Любящим? Привязанным? Не оставившим? Никогда в действительности не оставлявшим?
И теперь уже уравнение не складывалось двумя неизвестными.
Брачные отношения прекращены с декабря.
Совместных детей нет.
Спать с обеими женщинами, желая развестись с одной и жениться на другой? Дмитрий Мирошниченко – которого он знал всю свою жизнь? Который вырастил его, такого, как есть, не желающего тратить себя на чужое, когда есть свое? Январь. Февраль. Март. Почти три месяца.
К черту, должен был знать! И не подавал бы иска с такой формулировкой в этом случае! Сейчас Иван был в этом уверен. Человек, который был с ним в Торонто, который вытаскивал его из того дерьма, куда он по своему скудоумию угодил, не подавал бы иска. Он мог любить другую женщину. Мог бы даже развестись со временем. Но этой фразы нигде не прозвучало бы никогда.
В виске неприятно запульсировало. Будто бы нерв задергался. Или это осознание в нем задергалось?
«Ублюдок», - не раз шипела мать ему в лицо с тех самых пор, как он стал показывать характер. Ему. Сыну любимого мужчины? Она ведь всю жизнь по мужу страдала, как полоумная. Голосила по-бабьи в телефон, когда отец окончательно ее бросил. Угрожала что-то сделать с собой, сводя с ума и Ваньку. И не лю-би-ла. Никого, кроме своей драгоценной персоны.
Иван выдыхал сигаретный дым, чувствуя, как от него дерет горло, – бог его знает, какая по счету уже сигарета, а водки так и стоит полный стакан. Вспоминал, что так и не выпил. А если б выпил – не думал бы. И тогда в его голове раздавался отчаянный По?лин голос, который снился ему так часто, что даже подумать страшно:
«Не люблю никого. Себя не люблю. Я даже ребенка своего не люблю. Потому что он не твой».
Потому что не твой. Сын не любимого мужчины.
Все это превращалось в какую-то бурлящую смесь, ворочающуюся в его кровеносной системе, от которой внутри горело. Если протянуть вперед руки, то под сложным, черным, тяжелым узором татуировок, кажется, и правда шнуры вен ходуном ходят. Вен, в которых содержится генетический материал, превративший его из юноши, способного
мир перевернуть, в мужчину, который этот мир разрушил.Декабрь-январь-февраль-март.
Месяцы, в которые что-то произошло такое, отчего он сегодня – тот, кто он есть.
Отец не знал.
Не знал.
Он совершенно точно не знал.
Не мог знать.
Но если допустить… на одно мгновение допустить, что он был не в курсе, то это выходит, что январская беременность матери к нему отношения… не имела?
Они трахались последний раз в декабре!
Мирош сглотнул и метнулся к окну, распахивая настежь створку, чтобы дождь, барабанивший по подоконнику, просившийся внутрь, внутрь и пролился – вместе с потоком мыслей, доводивших его до исступления. Смочил лоб, виски, ладони, протягивая их небу. И успокаивал себя. Усиленно, целенаправленно успокаивал себя тем, что, кроме ублюдка, был награжден еще и кличкой «недоносок».
Для того чтобы родиться в конце сентября недоноском, забеременеть можно было и потом, позже. Но чертов иск подан в марте! Может быть, после подачи иска? Как ушла Татьяна Витальевна? Когда? Почему Иван сам ни разу не спросил – и тогда не спросил? Почему вместо любви – он награжден словами о ненависти?
Отца она любила – а его нет. Разве можно не любить ребенка от любимого мужчины?
Иван устал думать. Устал. Устал. Но, вдыхая влажный и свежий воздух родного города, продолжал этот бесконечный путь внутри себя, искренне веря, что не может, не хочет, не сумеет перешагнуть еще и через это. Бред. Бред! Ничего у него нет. Матери и не было. Зорина его не простит. И даже отца – мертвого – у него забирал единственный иск.
Чтобы родить недоноска, – продолжало же настойчиво долбить в голове, – надо было переспать хоть раз. Один раз – в том же марте. А еще один раз в том же марте – давал возможность убедить мужика, что этот недоносок от него рожден. От него, а не от кого-то вроде Юрика. Бедный Юрик! Трах от безысхода!
Трах от безысхода.
Который сейчас выдуман его больным воображением, чтобы объяснить себе эти чертовы даты в иске и чертову причину его чертова существования в принципе!
Но, как бы там ни было, все эти мысли, скручивались в весьма прочное волокно, которое теперь связывало в единое целое прошлое и будущее. И он не мог не продолжать, как паук, прясть свою странную пряжу. Сейчас – это были не клубки слов, из которых состояли его песни, не клубки звуков, из которых он создавал музыку. Это была нить Ариадны, по которой Иван мало-помалу брел в своем аду – одновременно с этим сидя на подоконнике у распахнутого окна, подогнув ноги в коленях и озираясь на высокие каштаны и переливающиеся в свете фонарей серебристыми нитями потоки воды, низвергаемые небесами. И пепельница с горстью окурков в руке совсем ему не мешала.
Даже если это всего лишь его разбушевавшаяся фантазия, а не доводы разума. Даже если он только придумал себе это все – дикое и страшное. Даже если он просто оказался внутри своего детского кошмара: остаться без папы.
Как тогда, когда мать закрывала его в комнате, чтобы не бегал по всему дому, а он забирался на комод и спрыгивал с него на кровать, наслаждаясь вибрацией пружинистой сетки, пока не расшиб себе висок. Он не боялся крови. Он боялся, что отец разочаруется в нем, узнав, что он делал то, что делать ему запрещали.
Но что он мог сейчас?
Вот прямо сейчас – что он мог?
«Привет, Мил! Слушай, а я точно законнорожденный наследник нашего престола или тупо байстрюк?»
Смешно – обхохочешься. Поставить под сомнение весь уклад семьи, которой не было, и жизни – которой не стало? Родителей не выбирают. Но ведь детей не выбирают тоже. Что родилось – с тем и живи. С ублюдком – живи.
В конце концов, он выронил пепельницу из рук, и она звонко шлепнулась о подоконник, затарахтела, кружа на месте, и остановилась. Окурки, высыпавшись, перепачкали серым пеплом светлую поверхность и катились по полу. А Иван откинул голову на оконную раму, к которой прижимался спиной. И считал удары своего сердца, загадав, что на шестидесятом примет решение.