Потерянный альбом
Шрифт:
— Хм…
— Но это не беда, вовсе не беда, говорит синий пиджак, просто дайте нам любую другую фотографию, любую фотографию, что у вас есть — то есть у меня, — и мы пойдем дальше, наши правила позволяют подобную безобидную замену; и я говорю Но это все, что у меня есть, я только снимал свою хрень на тот офигенно внезапный случай, если удастся ее продать, понимаете, это единственные снимки, что у меня есть, и они говорят Мы знаем; и потом спрашивают, вдруг я хотел бы предложить снимок с другой пленки, снятой в любое другое время, и я сказал Но у меня даже своего сраного фотоаппарата нет, я и этот позаимствовал в галерее: я охочусь на фотографии, я занимаюсь их рекламацией, я новые не делаю; и они говорят Что ж, это являет собой некую проблему, проблему и разочарование, поскольку мы по закону сдаем свои результаты независимой наблюдательной организации, к которой обратились для проверки процесса отбора; и затем кое-кто из них начинает переглядываться, и я подумал тут предложить, может, чтобы как-то спастись, их устроит фотография моей скульптуры с приколотым значком Джона Кугара Мелленкампа, но они уже продолжают Но, конечно, вы можете получить призовые деньги и замечательные подарки, мы сдержим свое слово, хотя, конечно, не можем… но к этому времени я уже кричал Эй, слушайте, оставьте себе свои сраные деньги, и свои сраные подарки, и свое сраное слово, можете пойти, и можете отсосать, и можете сдохнуть, и ох, как же быстро они умеют вскакивать, но я не позволил им себя схватить, и не позволил им себя вывести, и потом уже сам был в коридоре, и потом — на улице…
Он посмотрел на свою ногу, все еще стучащую о кирпичную стену; ладони он тоже прижимал к кирпичам, для дополнительного упора; я хотел что-нибудь ответить, но не смог:
— Ну, Дадли, сказал он полную минуту спустя: смешно, а..?
— Да неплохо, сказал я;
— М-м, сказал он: черная полоса для пианиста, а..?
— М-м;
— Ну, сказал он и побарабанил пальцами по кирпичу: хотя бы есть что нового добавить к моему
Все еще прижимаясь лопатками к кирпичам, он посмотрел куда-то вдаль, потом вниз; мне пришло в голову, что пора бы вернуться…
— Но знаешь, что меня правда бесит, сказал он тогда: сотня миллионов фотографий, и это только от одной компании…; в смысле, с чего же начать..?
Он тяжело выдохнул, потом оттолкнулся от кирпичей, не взглянув на меня; потом, вытянув руки к небу, вошел на фабрику; я — следом; мы прошли конторы и холодильные камеры, а когда я увидел, что он направляется к своему рабочему пространству, просто шел за ним, в паре метров позади; скоро он прибыл на место, а я приткнулся за клетку лифта, поблизости, глубоко в тени; затем он вернулся к своему фирменному номеру — исследовать, что перед ним, и, как обычно, просеивать наносы мусора; но тут, поднимая из хлама удлинитель, он остановился, обернулся к верстаку и оперся на него руками; потом просто огляделся, оглядывая все рабочее место, прежде чем опустить глаза на стол; после недолгого молчания он вдруг поднял взгляд и сорвался с места и потом вошел в мужской туалет — мой мужской туалет — и там пропал; а когда появился, пару мгновений спустя, я увидел, что его лицо заметно порозовело, а волосы смочены и зачесаны назад; ну, я продолжал наблюдение и следил за ним, пока он медленно спустился в офисную зону и ждал, когда Лонно договорит по телефону; и потом он реально заговорил с Лонно; и хотя с моего места было трудно разобрать, что происходит, и мне не верилось тем отрывкам, что доносились, кажется, он действительно спрашивал Лонно насчет работы; я имею в виду, он рассказывал, что кое с кем из местных уже познакомился и уже знает, как обращаться кое с каким оборудованием на фабрике, что у него есть навыки — вот что он говорил; и, понятно, он ее получил, работу, Лонно его принял; другими словами, Лонно все понял, и вот я здесь, и я еще не был счастливее… но нет…; прошу, нет…; прошу, просто забыть…; прошу положить конец этим мечтам и поражениям, чтобы — хотя бы на мгновение, всего на одно мимолетное мгновение — я мог сказать свое слово…; ведь мне есть что высказать, на самом деле мне нужно это высказать, так что я прошу… прошу, просто выслушайте…; ведь здесь, особенно здесь, особенно посреди всего этого, я бы хотел поговорить о Равеле, рассказать вам о Равеле — не о музыке, но о жизни, конкретно о жизни…; так позвольте же мне сказать вам о Равеле — позвольте мне рассказать, всего на мгновение, о Равеле, и я стою тут и думаю Прошу, девушка, прошу, да, вы, тормозящая очередь на кассе, прошу, дорогая мадам, прошу, побыстрее отыщите свою чековую книжку, прошу, скорее!; милая моя, неужели вы не чувствуете, как напрягается и изгибается во рту мой язык, неужели мои нервные притоптывания и хлопотливость ничего вам не сообщают, неужели вы не слышите нарастающие под моим сердцем синие морские валы?; дорогая мадам, не могли бы вы поскорее найти свои водительские права и положить конец бесконечной пене всякой всячины, лезущей из вашей сумочки, чтобы мне уже пойти своей дорогой — ведь я могу уплатить наличными!; и потом — спешка, я спешно уйду: я буду двигаться к нему: ноги будут давить землю, как и ступни, я упрусь в электрическую дверь раньше, чем она откроется, потому что меня несет, мною движут внутренние ветра, я отращу шарфы, чтобы трепетали позади, поднимали меня под мышками и превращали шершавое движение в ветреное и свободное; и все же сейчас я до сих пор торчу в очереди, за другими, перед другими, и мои немые поторапливания нисколько не ускоряют этот упрямый процесс; ретивая готовность мускулов ни во что не ставится там, где кассир записывает удостоверяющий номер и где на кассе все еще раскиданы ни о чем не подозревающие покупки, беспорядочно неупакованные; и вот я гляжу на стеклянную дверь, и на ее сенсорный коврик, и на объявления о распродаже на ведущей к ней длинной витрине, и мой язык напрягается, и пробуждается мое сияние…
…и вот наконец-таки мир несется мимо меня — изогнутые сверху фонари, дефисные черты на дороге, горбатые медленные машины, пышные кусты разделительной полосы — все это я мчу мимо себя; и дорога чиста, и солнце в утешение, и чтобы добраться туда, где мне нужно быть, надо только следовать тяге в груди — дальше следовать за прозрачной нитью, что дергает за солнечное сплетенье и едва ли не срывает меня с сиденья, и ведет туда; но теперь, раз я все еще не там, кажется, будто расстояние — само расстояние — обрело плотность, вязкость, и я пробиваюсь через него, я пробиваюсь через плотность расстояния; и вот я жму на педаль, и машина бросается, и я стараюсь добраться до конца расстояния, а когда этого не происходит и я все еще не там, ощущение такое, что меня задушит неподатливость времени — будто меня задушит отвратительность расстояния, болезненная невозможность одновременности; и я с трудом удерживаю педаль газа в цивилизованных пределах, и я еду бок о бок с машинами и вокруг машин, и меня обуревает немыслимая мысль: Прошу, пустите к нему скорее; прошу; потому что машина может заглохнуть, или я испачкаю юбку, или станет не хватать обычного воздуха, чтобы поддерживать во мне жизнь; но я об этом не думаю, потому что знаю, что скоро буду с ним, в его присутствии, буду присутствовать там, в насыщенном существовании — кончики моих пальцев и волос оставляют за собой цветные хвосты, рассеивают фонарный свет…
…и когда дверь открывается, мне уютно-тепло внутри него, его руки блестят опорой на моей спине, а его поцелуи осыпают щеку смачными пауками, и теперь меня сжимают, и меня поддерживают, и я могу думать только Наконец-то мое изгнание окончено; и, не говоря ни слова, не распутываясь, мы движемся как один, жеребцовая походка на четырех ногах, через прихожую в его гостиную; и я вижу, что занавески опущены, а журнальный столик подвинут, и я прикладываю ладонь к его теплому виску; потом я поблескиваю, я мерцаю, когда он нежничает меня на ковер, на мягкое морское дно, и остается со мной, тепло со мной, опускается на локти и утыкается лицом мне в шею, и я чувствую касание его ресниц, и он шипяще выдыхает, и я благодарю Господа за его пыл; внизу со мной, присутствующий и плотный, но не обременяющий — он умеет противопоставить свой вес, — он знойная тень, затмевающая бережность, когда понемногу опускается, чтобы сосать и лизать под воротом моей рубашки; он мало-помалу остужает мою ключицу, потом проглатывает ее горячим вдохом, и его рука, рокочущая сбоку от меня, есть мощная твердость, неудержимое исследование; но сила эта превращается в жесткую деликатность, пока ладонь ползет — с мелкими паузами и непреклонными продолжениями — к моей груди; облегчая давление, он шуршит на ткани моей рубашки, чтобы ею превратить свои касания кончиками пальцев в шепот, и скоро уже медленно очерчивает мой сосок мелкими тканевыми ударами молний; затем, слава богу, знакомит уже мою пазуху с кончиками пальцев, теплыми, твердыми и одинокими, а за ними следует вся рука целиком, и твердая ладонь встает на якорь у моей груди; и потом он находит мой сосок, и берет его в горсть, и поводит по нему пальцами, нежно плывущими над искрами моего соска; и когда волшебным образом является вторая рука расстегнуть мои пуговицы, первая не сдает грудь: вцепляется в нее, берет всю, ладонь твердеет и не желает уходить; но, когда все же уходит, когда должна уйти, чтобы вынуть полу моей рубашки из юбки, на моей груди уже его вторая рука, и она грубее, она царапуче-свежая, ее поиск жестче и глубже, и более текучий в движении; и его прощупывания и горсти погружаются в меня, пробуждают меня, глубоко содрогают меня, после чего его губы пикируют и отпивают от моей второй груди, левой, пока рубашку с шепотом увлекает в сторону, настежь и прочь…
…и вот моя мягкость течет через него и возвращается ко мне вожделением, и я выгибаюсь и напрягаюсь, когда свивается его тигриный язык, чтобы уловить мой сосок снизу; и он слегка коробит, тянется и отстраняется, изобретая текстуру; его прикосновения под моим соском распределяют дискантовые тоны чувства, после чего он кружит поцелуями к верху моей груди и озвучивает ее низкие ноты; затем присасывается — только лишь легкие втягивания губами, — сминает в себя мой сосок, и я с ним, я внутри него — мое небольшое, тотальное проникновение; и он просто продолжает — покусывает мою твердую мягкую пуговку, мою розовизну, сплошь уступчивость, сплошь податливость, и я жалею, что не могу целиком войти в него, вставить себя в него, так горит по этому моя мягкость; но его касание есть напряжение, когда соскальзывает по моей грудной клетке и сливается с маревом, когда его рука проходит на мой живот, его склоны; и меня всю покалывает, когда он пасется, и кружит, и черпает мою середину, все линии его движений ведут к завершению, к определенности; и я зову, и осекаюсь, и зову, и осекаюсь на наречии, которое, знаю, слышит только он, и наше дыхание — влажным громом меж давлением и поцелуями, когда он окунает кончики двух твердых пальцев под пояс моей юбки, в покладистую падь моего бедра, где тепло, и просто оставляет там, и просто оставляет там…
…и я надавливаю и распластываю ладонь на его сильной теплой спине, пока не чувствую его всецелость, и мы единая система, мы непрерывны, разделяем продолжительные глиссандо чувства, которые сплетаются меж нами, прошивают нас; я слышу его сердцебиение, как свое, я чувствую его напор, как свой, наш ковалентный союз делает из нас новое, заряженное, неведомое вещество; и точно так же моя кожа, моя жидкая кожа — одновременно наше разделение и наше слияние, наш общий зыбкий фронтир; и все же, когда он так долго и так содрогательно-тепло целует долину моего живота, я осознаю, что я еще и проникла через пределы его кожи, я — за барьером его кожи, я живу внутри него, ведь наш стык уже расплывчат: в высшей степени, во всем объеме я чувствую его отклик на меня, чувствую, как он бурлит в ответ на мой прилив; и эта небесная схема, этот перехлест, эта неразбериха придает мне новые контуры, новую периферию, расширяет меня в добавленных измерениях, и это так непохоже на подарок, который я ему принесла — на магический квадрат букв, что скользят по своему бумажному подносу в бесконечных сдвигах бессмысленности, — чья пластмассовая твердость прижимается к моей ноге во внутреннем кармане юбки; ведь здесь, сейчас, с ним все конфигурации сходятся, все аранжировки перекликаются, наши тела — множители значения, каждое наше движение и жест — новое выражение беспредельного смысла; в конце концов взаимодействие уже не требует стратегий, и мне нужно просто встречать его поцелуи, плеск его поцелуев на мое лицо, на мои губы, на орбиты моих глаз и на верх моего горла, в мой лепечущий пульс…
…и, хватая его за волосы, я чувствую, что он вновь спускается, его поцелуи пересекают кочку моей ключицы, и теперь он лижет и смакует мою кожу, кожу моей груди; и я чувствую языком и губами сладко-соленые текстуры, что он черпает из меня, изумление моей теплой кожи; и теперь вновь он взбирается к груди, карабкается, оставляя серебряные
следы языка и запинающиеся покусывания-поцелуи, пока вновь не останавливается на соске, лакая его с твердостью, и берет грудь, поддерживает своей рукой, своей нежной рукой; и они движутся в нежной синхронности: его рука баламутит, а губы — стреляют языком, когда вторую руку он пропускает мне за спину, чтобы держать меня всю, с невозможностью прижать в себя, лакая все больше и больше моей груди себе в губы, в открытый рот, мягкая твердость давит на мягкость; уплотняя язык, он лакомо ласкает всю ширь соска, и я хочу быть целиком внутри него, куда он влечет меня погладыванием и языканием……но я отстраняю его рот и потом расстегиваю рубашку, поднимаюсь из юбки и трусиков и отталкиваю их прочь, на ковер; и когда я откидываюсь, мое зрение заполняют его темные волосы, когда он опускается и целует распадок между моими грудями, затем мусорит поцелуями налево и направо, словно их разносит ветром — вверх по склонам моих грудей, потом вниз к их основанию: и, когда он соскальзывает по курватуре моих ребер, его поцелуи кажутся астерисками: колко отпечатываются, ссылаясь на какое-то более полное толкование, глубокое значение где-то ниже; затем, когда его лизанье ныряет к мягкости моего живота, я слышу мелкие вскрики чувства и содрогаюсь, переливаюсь, всего чуточку, пока он лижет налево, потом обратно, но неуклонно сдвигаясь ниже; мои руки — в его грубых волосах, когда он начинает медленно лизать мои бока и поперек живота и потом снова груди, и его язык, скользящий, есть сургуч, что сплетает мои трещины, что собирает меня заново, воссоединяет мою расколотую оболочку; и затем он наконец опускает руку и оставляет ее зависнуть там, огромной, твердой и могучей, прежде чем медленно, нежно окунает один палец, и вот он во мне, наконец во мне, в меня окунается твердость, в мою жидкость…
…и он взбалтывает меня, и он скользит меня, и я закипаю от желания, и я вскидываюсь, чтобы взять его лицо и поцеловать, обслюнявить; но тут он внезапно отрывается от меня и отклоняется на коленях, стоя между моих ног, глядя на меня; и не движется, и смотрит, всего миг, его чудесное лицо с крепкими костями — честное и вожделеющее, после чего поднимает мои колени и текучим движением кладет мои ноги себе на плечи; затем начинает их поглаживать вверх-вниз, твердо-грубо, скользит ладонями от моих коленей по внутренней стороне ног к ягодицам; затем берет одной рукой мою правую ногу и начинает целовать, почти чавкая, большие лижущие поцелуи там, где я мягче всего, с изнанки моей ноги; затем начинает медленно спускаться, рука и губы-поцелуи медленно нисходят ко мне, и я жду, и я тороплю, так бессловесно, так бездыханно; и, когда он прямо у моего центра, ноги уже раскинуты во всю ширь, тотально зияют, кожный ландшафт и мех — все для него, целиком для него, его поцелуи перескакивают на другую мою сторону, другую ногу, он совершенно меня не замечает, и снова начинает языковать, переносит долгие теплые лизания на мое левое бедро; и он все еще рядом со мной, но не трогает меня, только протяженно языкает по бедру, как вдруг он прямо на мне, приземляется в меня, его язык ласкает внутри моей щелки и лакает, и лижет; и, когда я принимаю этот переливающийся напор, он вытягивается во весь высокий рост, чтобы лечь прямо на ковре; он — несущаяся ко мне из дальнего угла комнаты взлетная полоса, и его язык может толкать и кружить у моей щелки, ощупывая, оглаживая и опробуя ее истечения; и я толкаюсь навстречу к нему, о него, стремясь раскрыться для всего его лица, влагалищнуть его целиком, чувствовать полное, теплое, жидкое слияние; и его язык управляет мной, ворошит меня, он все тянет и тянет со своим трудолюбивым, бесцельным, лижущим поиском; и я вжимаюсь в него, я тоже ищу достичь нашего невозможного транспроникновения, пока разводной мост его языка пересекает мой мутный ров, или как корабли «Союз» стыкуются в космосе, два невесомых судна встречаются в черной пустоте орбиты, я видела это на фотографии в журнале, как раз такой кадр, изображение двух половин космической миссии, пересекающихся и сплавляющихся в единый корабль, их электрические системы взаимосоединяются, и две разных атмосферы чудесным образом сливаются; а это — наше единение, наше бесшовное смешение, как вчера, в газетном киоске, прямо как в газетном киоске на 19-й улице, когда я хотела купить «Аваланч Джорнал», а маленький темный магазин был забит журналами, аляповатыми журналами: это было вчера, и журналы заполняли длинную стену от потолка до лодыжек рядами открытых полок, и столпились стопками на стойках, и были разбросаны на нескольких горизонтальных полках в конце; и стоило потянуться за «Аваланч Джорнал», как мой взор соблазнили цвета и лица на журнальных обложках; и вот так автоматически, без размышлений, я взяла подвернувшийся «Роллинг Стоун», выпуск с «Ван Халеном» на обложке, где им нарисовали глаза как кошачьи, и начала переворачивать огромные страницы; и без предупреждения, пока я пробегала глазами по разным типам шрифта, и броским рисункам, и фотографиям Белинды Карлайл и Пола Стенли, на меня нахлынуло — внезапно, со внезапным содроганием — предчувствие собственной смерти; но все же я листала журнал дальше, мимо прихорашиваний, и взоров, и буйных волос, и, пока сменялись невинные страницы, мою грудь пронизало какое-то ощущение когтистой хватки, сжавшийся кулак жара и стыда; и в этот момент я наткнулась на фотографию, на которой строитель ест клубничный йогурт, и внезапно услышала, как думаю Это не невинно, это не случайно, здесь каждый ракурс, грань и поза продуманы и просчитаны для максимального эффекта; и услышала, как думаю, что на это потрачены целые состояния, чтобы нанять лучших профессионалов, выдающихся знатоков обмана, чтобы в точности определить, как осуществить свои невидимые, необоримые манипуляции; и когда на следующей странице случайно попалась реклама «Вирджинии Слимс», где была лучащаяся девушка-дитя в летнем синем платье, по мне пробежала вспышка стыда, полыхнув в шее и лице, — стыда за это улыбчивое надругательство, что всучивают доверчивой публике; и я услышала, как думаю Это не может быть целью нашей предположительной свободы — вот эта возможность участвовать в жестоких обманах с улыбчивыми лицами, непостижимо разбазаривать ресурсы, усилия и изобретательность исключительно ради задуривания доверчивых и производства всего бесполезного, но только не того, что так отчаянно нужно, — не может быть, чтобы свобода служила для этого; и теперь, когда общепринято, что эти обманы естественны, или необходимы, или неизбежны, — теперь я мертва; меня нет; я больше не часть этого мира; Но это всего лишь реклама, прозвучал во мне другой голос: не более чем проблеск амбиции в двухдолларовом таблоиде, который достигнет своего наивысшего значения на помойке; Но если так, все же отвечал другой голос, тогда это расхождение слишком уж разрослось: расхождение между тем, что говорят сигналы, и тем, как я их воспринимаю; другими словами, оно стало полным, это расхождение, и я потерялась, я пропала в этом разломе: для меня разлад между видимым и существующим стал слишком огромным, слишком болезненным, и я пропала; вот так, разрываемая новой печалью, я вернула «Роллинг Стоун» обратно в стопку и приготовилась уходить; но — необъяснимым образом — вместо того чтобы уйти, я взяла ближайший выпуск «Вэнити Фэйр», почему-то зацепившись глазом за обложку с Сигурни Уивер в кроваво-красном платье с низким вырезом и леопардовыми пятнами; и вновь пролистала первые страницы журнала — мимо реклам «Гесс Джинс», «Этернити» от Кельвина Кляйна и предложений одежды от «Криска», — заполненных красивыми людьми, изображающими страдание; и тогда ко мне пришли слова, в разум ворвались слова, быстро и назойливо, слова, являющие собой истинный звук моих чувств: Шанс потерян; эксперимент того не стоил; этот биологический вид не заслуживает продолжения; уже слишком поздно…; вот так, захлестнутая мраком, я сунула журнал обратно в щель на полке и собралась с силами; затем сделала единственный шаг, и вдруг мне захотелось разрыдаться: передо мной в рядах и на полках, раскинувшись в бесконечном агрессивном ассортименте, были десятки, сотни таких журналов, до нелепого большое количество; и все, вдруг осознала я, — это дальнейшее оболванивание фальшью, поддельным бытием; несмотря на их кажущееся разнообразие и необузданное множество, очевидно, что практически все они говорят одно и то же, в точности одно и то же: войди в мир лжи, искажений и эфемерности; научись чувствовать себя неполноценной и стыдиться себя; смирись с чужой силой, что будет формировать, лепить, определять твои предпочтения, твои мысли, твои скрытые анклавы; усвой миф господ именно для того, чтобы чувствовать себя исключенным из него; осознай, что ты ничто — нуль, цель, маркетинговый потенциал, обдуриваемый и облапошиваемый маркетинговый потенциал, но в конечном счете — ничто, совершенно ничто; научись ненавидеть себя, никогда не забывая, что ненавистник есть ничто; и это транслировалось с такими ошеломительными количеством и последовательностью, что сомнения или сопротивление стали практически невозможны, обезображивающая тщетность чувствовалась в виде не подлинного противостояния, а подтверждения собственного бессилия; и поэтому журналы тоже были магическим квадратом, но его зыбкие цепляющие буквы служили уже лишь производству бесконечных комбинаций обезображивания, безграничных мелких увечий; и все же — хотя я знала, что увидела все правильно, что это окончательная истина, — мне тут же стало скверно на душе от того, что я все это подумала, что это почему-то я и виновата, раз обнаружила в пестром свете послания о смерти, что это моя болезнь; ведь свет не печален — или не должен быть печален; и это ранило, это просто-таки выжгло душу — это наказание за правоту, это выжигание за то, что видела насквозь и видела правильно; другими словами, я была уже не дочерью света: я определенно стала отродьем теней, находила тьму там, где человеческий глаз фиксировал лишь яркость; так не могло быть задумано, так никто не мог запланировать — чтобы во мне заговорили тени, а не свет; не знаю, на какую фотографию смотрели мои родители, когда познакомились, но она была, понятно, взаимодействием света и тени, продуктом говорящих и молчащих гранул; иначе бы дедушка ее не сберег, не нашел бы для нее места в своей книге; но я, очевидно, возникла только из тех теней, и трудилась, и страдала, чтобы убить в фотографии свет; нет, это никто не мог запланировать — произвести в мир искателя мерзости, огорчателя себя, врага света; никто не мог этого хотеть: это не могло быть чьим-то планом; точно так же ничего не говорило о том, что я лишусь левой руки: сразу после выпуска из колледжа, около двенадцати-тринадцати лет назад, моя талия все еще была стройна, улыбка — виртуозна; но однажды вечером, сидя в «Матушкином ландромате» на бульваре Вест-Белт-Лайн и беседуя со знакомым, я вдруг замечаю, что его взгляд раз за разом опускается к моей левой ладони, небрежно лежащей на ноге поверх другой ноги; и тогда я слегка модулирую позу, чтобы взглянуть в эту сторону, и замечаю, что на ладони видны погрызенные ногти, со стружкой кутикул; не совсем понимая, как с этим поступить, я тогда решаю избавиться от нее — от руки — и поместить в голову; и это было хорошо;
Немного погодя я наблюдал, как банковская кассирша — девушка, пожалуй, двадцати лет — отвлекается от своего занятия по складыванию монеток в сверток красного цвета на меня, бросая взгляд на мой вдовий пик; и тогда я избавился от вдовьего пика и поместил в голову; позже на той же неделе смуглый портной-иммигрант как-то излишне поспешно отвернулся, сняв мерку с моих плеч, и тогда я избавился от плеч и поместил их в голову; потом избавился от правого уха, поместив в голову, когда девушка, пожалуй, восемнадцати лет, стоящая передо мной в очереди у мясника, обернулась проверить, не оштрафовали ли ее машину, и заметила сросшуюся мочку моего правого уха; так у меня осталось только одно ухо, но и от него я избавился, когда мойщик головы в «Чистом совершенстве» попросил откинуться к тазу и тогда увидел, что из ушной раковины торчат три темноватых волоска; ее я поместил в голову вместе с тремя кучерявыми темноватыми волосками;