Повторение пройденного
Шрифт:
– Мне пора, пожалуй, - наконец сказал я, еще раз взглянув на часы: Без двадцати двенадцать...
– Ну что ж.
– Она тоже встала.
– Спасибо тебе большое, что ты приехал. Ты знаешь, как я рада...
Мы вышли из комнаты в прихожую и стояли у двери, вдруг она вспомнила что-то и смутилась:
– Ах, какая же я! Ведь у меня есть что-то... Специально берегла... И забыла. Может, на дорогу?
Не снимая шинели, я вернулся вместе с ней в комнату, подождал, пока она принесет из кухни это "что-то", и мы подняли стаканы:
– За встречу! Нашу...
– сказала она.
– И не сердись,
– За встречу! И...
– Мне хотелось сказать ей еще какие-то слова.
– И за то, чтоб мы встретились еще!
Мы опять попрощались у двери. Она вышла на лестницу проводить меня.
– Ты куришь?
– Кажется, она удивилась, когда увидела, что я скручиваю самокрутку.
– Да, а ты куда сейчас? Неужели обратно, так поздно?
Я остановился, не зная, что ответить.
Куда я?
Бродить по улицам до утра, но на улицах наверняка ночные патрули, и что я буду объяснять им, показывая свою увольнительную? Или шмыгнуть в какой-нибудь дом, где есть пустые квартиры? Квартир таких много, но как я найду сейчас такую? Ведь можно напороться?
– Так почему ты молчишь?
– спросила она.
– А я не знаю куда, - признался я.
– У меня до утра... До восьми ноль-ноль... Свободное время. Так мы договорились.
– Ты с ума сошел!
– Она потащила меня обратно в квартиру.
– Какой же ты, право. И я хороша. Ну как ты так можешь! Неужели мы не устроимся? Здесь пять комнат. И мне не так будет страшно... Ведь я трусиха!..
– Но ты же не одна, - сказал я, вспомнив ее слова о подругах, с которыми она квартирует.
– Девочки сегодня дежурят, я смерть как боюсь одна, да в такой квартире!
Она стянула с меня шинель, потащила в комнату.
– Вот здесь... Я постелю тебе. Одну минуточку. Тебе будет хорошо. Вот пепельница. Кури!
Пепельница была теперь у меня в руках. Я не знал, куда поставить ее, чтобы закурить. А курить хотелось безумно.
– Поставь, - сказала она, почувствовав мою растерянность, взяла у меня пепельницу и сама опустила ее на какую-то тумбочку.
Мне показалось или хотелось, чтоб это было так, что она как-то неестественно долго смотрела мне в глаза.
– Помнишь, я говорила тебе тогда, в Ярошевицах, на кухне... Не сердись, но я скажу тебе честно: ведь раньше я никогда не любила тебя... А сейчас не знаю... Я где-то читала, что вторая любовь бывает настоящей... Может, что так... Только молчи и ничего не говори сейчас... Хорошо?.. Подожди, я сейчас разберу...
Я молчал.
Она все сделала, оставив меня одного в соседней комнате и сказав "спокойной ночи". Я настолько был обескуражен, что все продолжал стоять возле широкой белоснежной постели, боясь пошевельнуться. Она постелила чистую простыню, надела свежие наволочки и прикрыла постель традиционной немецкой пуховой периной. А я не знал, что делать: неужели расстегнуть ремень, размотать обмотки, снять ботинки и забраться на этакую кровать как есть, в гимнастерке и галифе?
До этой ночи я ни разу не раздевался на ночь, с той поры как мы покинули Гороховецкие лагеря. А если и скатывал шинель, то это оказывалось нестерпимой вольностью, за которую я, да и мои друзья по взводу не раз расплачивались ко время ночных тревог и подъемов.
– Ты почему не ложишься?
–
Я, не видевший Наташу, знал, что она уже нырнула в свою постель.
– Я ложусь, - проговорил я и начал стягивать гимнастерку. Будь что будет.
Все было непривычно. И то, что я лежу в обычной постели, и то, что постель эта домашняя, и то, что рядом, в соседней комнате, она, чье дыхание я слышу, и то...
Мне казалось, что я хочу спать, но уснуть не мог. Ворочался, перекладывая подушки, скидывая жаркую перину, и вновь ворочался.
Она уже, кажется, спала. Я чувствовал, что она дышит спокойно и размеренно. Я думал о ней и о превратностях судьбы, которая свела нас в далеком Лигнице в чужой квартире... И о лейтенанте Соколове, который наверняка не спит сейчас, мучимый своими, непонятными мне мыслями. И о Макаке - Вите Петрове, повзрослевшем больше нас всех. И о старшем лейтенанте Бунькове...
Как много добрых людей на свете, добрых и разных, и как мало мы думаем друг о друге и о том, чтобы каждому из этих людей стало чем-то лучше. Вот Буньков, тяжело раненный Буньков, старший лейтенант Буньков посылает смешные записки солдату Вите Петрову, чтоб не скис этот солдат, не хандрил, чтоб жилось ему и поправлялось в госпитале веселее. Вот Соколов, лейтенант Соколов, в душе которого черт знает что происходит, вспоминает о своем комбате и пишет ему письма, чтобы знал он, комбат, как помнят его и любят в дивизионе... А самому Соколову, я уже знаю, почему-то не верят... Боятся, что ли, его? Или у него есть какие-то минусы в биографии?.. Но ведь он - человек, и какой человек!..
Я думал об этом, вспоминая прошлое и настоящее, и ловил себя на мысли, что прислушивался к ее дыханию. Она спала. Хорошо, что она спала. Сколько ей лет - двадцать один? Да, в сороковом ей было шестнадцать, а мне тринадцать. Сейчас мне восемнадцать, а ей двадцать один. Нет! Ничего не говорят года! И нам столько же, сколько было прежде, когда мы шагали по Чистым прудам, и нам - много-много, потому что испытанное не меряется возрастом. Я знаю ее лицо - какое оно усталое! Сколько ею пережито! И пусть она спит сейчас, пусть спит, пусть спит, спит, спит!
– Ты не спишь?
Я вздрогнул от ее голоса.
– И я никак не могу... Подойди ко мне...
Ее ли это голос? Я не узнаю его, но повторяю:
– Сейчас... Сейчас...
Мне надо одеться, и я кляну себя (Идиот! Идиот!) и шарю в темноте по незнакомой комнате...
– Неужели ты меня любишь? Всерьез?
– шепчет она, а я бормочу что-то и погружаюсь в неизведанное, тысячу раз желанное, и уже ничего не могу говорить, а только шепчу:
– Наташка! Наташенька! Наташка!..
Утром я проснулся и увидел, что она уже не спала.
Она сидела, обхватив колени, на каком-то пуфике рядом с кроватью дурацком, чужом пуфике. И сама вроде чужая. И вдруг я вспомнил - моя! Спросонья я смотрел на нее, наверно, совсем не так, как я хотел смотреть. А она смотрела на меня так, как никогда не смотрела прежде. И в ее глазах я чувствовал угрызение совести, и смущение, и страх...
– Отвернись, пожалуйста. Я оденусь, - попросила она.
Я отвернулся и теперь окончательно понял, как мне хорошо.