Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
«Вот те на, — испугался я, — что же делать?» Я, было, пошел к выходу, но решил, что нужно использовать все аргументы, даже самые дохлые.
— А что я скажу в редакции? — пробормотал я, показывая командировочное удостоверение и справку.
Старушка рассердилась.
— Молодой человек, не надо меня дурачить. Сразу надо было сказать… Пойдемте.
Она привела меня в отдельный номер, в белую чистую комнатку с вожделенными геранями.
«Ну его к черту, — подумал я, — не ждут же, в конце концов, от меня этого очерка. Просижу-ка я здесь пять дней безвылазно, стихов напишу кучу». Я посмотрел на розовые герани: «Нет, неудобно».
Отложив дела до утра, я пошел гулять.
Мне стало скучно. Я свернул на дорогу, ведущую в лес. Дымились уже мелкой листвой березы, зелень была слабая, прозрачная, как крылышки сильфиды — то ли стрекозы, то ли бабочки, залетающей иногда в городские дома.
Березы и громадные сосны сменились вдруг мелкими зарослями какой-то чепухи: ольха, бузина, неизвестные мне кусты. Дорога выродилась в тропинку, заросшую посередине. Я собрался повернуть обратно, но лес внезапно поредел, показалась большая поляна, серебристые чешуйчатые крыши. Дома не были заколочены, но было очевидно, что деревня пуста.
Валялись истлевшие сети, В траве поплавок потухал, Вдруг треснуло что-то, и светел Был яростный крик петуха. Казалось, падет наважденье, И в этот заливистый миг Начнет на крыльцо восхожденье Бесшумный веселый старик. Казалось… Но в лиственной раме Краснел, лиловел, клокотал, Корявыми топал ногами Петух, наседал на кота. На новом наречье, на страшном, Лишенном корней и начал, Мешая дичайший с домашним, Проклятия хрипло кричал…Кот втянул голову, неподвижно глядел на петуха, затем махнул лапой и исчез в траве.
Сердце мое запрыгало. Я понял, зачем я оказался здесь — вдали от Одессы, вдали от Питера, вдали даже от Новой Ладоги, на заросшей тропинке в пустой деревне.
Я вытянул носок правой ноги, как при строевом шаге, и медленно оттянул ногу. Затем стремительно выбросил ее вперед и попал.
Нога слегка завязла в пуховой теплой тяжести, раздался глухой стук, петух заблажил по-куриному, пролетел метров пять, приземлился, шлепнулся на бок, выпрямился и побежал не оглядываясь. Я вздохнул, усталость трудного этого года оставила меня.
— Черт, несешься, как угорелый, — раздался женский голос.
Я шагнул вперед. Пригнувшись, отводя ветку рукой, на тропинку вышла женщина. Она была в армейском бушлате, укутана коричневым платком, на левой руке висело коническое пожарное ведро, выкрашенное красным кадмием.
— Здравствуйте, — сказала женщина, — а я смотрю, что петух летит как угорелый.
— Это я его стукнул, — признался я.
Женщина долго рассматривала меня.
— Ну и правильно, — решила она.
— А скажите, что за деревня такая… странная?
Женщина махнула рукой:
— Какая
деревня, погост. Ее уже и на карте нет. Неперспективная. А называется — Отречье.— Серьезно?
— А что тут такого? — удивилась женщина, — название как название. От реки, наверное.
Она пошла вперед.
— А вы сами кто будете? — не оборачиваясь, спросила женщина.
Я догнал ее в два прыжка.
— Да так вот, из Ленинграда приехал в командировку.
В красном ведре болталась вода, в ней по кругу плавали небольшие серебряные рыбки с синим зловещим отливом.
— Что это? — удивился я.
— Да вот корюшка нынче нерестит. В мережу попалась. Нравится она мне, — мечтательно продолжала женщина. — Огурцом пахнет. Как попадется, держу ее несколько дней, наслаждаюсь. Потом коту отдаю.
Странная какая-то интонация, не интонация даже, а мелодия проступала сквозь речь этой женщины, то ли она кому-то подражала, то ли я слышал где-то подражание ей.
— А то зайдите ко мне, отдохните немного, отдохните. Как вас зовут?
— Карл, — ответил я с тоской.
— Очень приятно, Карл, — кивнула женщина. — А меня Лизавета Ивановна. Лиза.
«Внутри избитого сюжета, — думал я. — Сейчас тетка достанет запотевшую крынку с молоком, а я молоко не люблю, но стану пить с восхищением и вращать головой, постукивая пальцем по крынке, — старинная, наверно, — а на стене большая рамка со стеклом, в которую втиснуто штук сорок фотографий: старушки, усатые солдаты… Глядишь, дойдет и до ухватов, чугунки с кашей, я бы и правда что-нибудь съел».
Деревья шумели, мой приятель петух где-то заорал, это было похоже на закадровую музыку в кино. Не люблю я музыку в кино. Она может загубить самый талантливый фильм. Она усиливает картинку, делает ее понятной до отвращения, она предупреждает, ставит тебя «на старт», «внимание», и ты чувствуешь себя полным идиотом. Или, напротив, путает все и раздражает.
Мы взошли на высокое крыльцо, женщина что-то говорила, я прослушал и кивнул с улыбкой. Лиза размотала платок, сбросила бушлат и оказалась молодой женщиной лет двадцати семи, в коричневом, довоенном каком-то платье ниже колен. Черные волосы с прямым пробором, яркое пятнышко седины. Пока я оторопело пялился, Лиза доставала чашки, рылась в глубоком темном буфете. Кроме буфета в комнате стоял желтый зеркальный шкаф, швейная машинка «Зингер» на чугунной станине в стиле модерн, софа, застеленная полосатым пледом.
Фотографии были — пожилая женщина, голая девочка, еще кто-то. Немного книг на бамбуковой этажерке, я разглядел Чехова, О. Генри, Джека Лондона. На тумбочке под стеклом — Хемингуэй в свитере. На стене еще два портрета — Чехов и Салтыков-Щедрин, в деревянных рамках, густо окрашенных под дерево, — так красили трамваи изнутри.
— А хотите немного водки, — Лиза теребила на тонкой шее неизвестно когда повязанный зеленый платочек — под бушлатом его не было.
Глупая закадровая музыка усилилась. Печеный лещ появился на столе. Вспомнив крынку, я восхищенно покачал головой:
— Сами поймали?
— Идет иногда в сети, — скромно ответила Лизавета, ставя на стол початую бутылку водки.
В болотном сумеречном свете, сидя спиной к окну, Лиза рассказывала о себе. Жила она в Новгороде, окончила там педагогическое училище, вышла замуж за танкиста, старшего лейтенанта.
Веселый танкист быстро спился, чуть не сел за драку, бросил Лизу и уехал на север. Квартира была ведомственная, военная, ее отобрали, а Лиза подалась сюда, к маме. Было это год назад, маму схоронила зимой здесь же, на деревенском погосте. Работает Лизавета Ивановна в Новоладожской восьмилетке, преподает язык и литературу.