Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
Автобус, полупустой вначале, набивался постепенно плотными дядьками, кривыми жесткими степными старушками и круглыми плетеными корзинами, в которых мотались гусиные головы на слабых шеях, монотонно, не разжимая клювов, произносили горловое «О».
Парусенко был недоволен давкой, запахами, духотой и мелкой желтой пылью, проникавшей в пазы и щели Львовского автобуса. Между тем, геодезист, он в колхозы ездил часто, косолапо ходил с теодолитом по холмам, гоня перед собой местного придурка с рейкой. Так что, скорее всего, ворчание его адресовалось мне, для острастки, подозревал он меня в дешевом авантюризме и не верил, что за две-три недели сможет заработать
— Это ж надо, в такой хорошей куртке, та на село ехать! — розовый мужик весело и уважительно «мацал» край парусенковской чешской куртки. — От вы не правы!
Парусенко дернулся и злобно зашипел. Мужик посмотрел на меня, пожал плечами и отвернулся к окну. Мне захотелось домой. «Какое сегодня число?» — тоскливо вспомнил я то, что не хотел вспоминать. Я не очень-то верил, что кто-нибудь из них сейчас в Тамани. Да разве в них дело… Так тебе и надо.
Наконец автобус сделал крутой вираж, все попадали друг на друга, дверь открылась, и мы вышли. Обмазанные, с подсиненной побелкой хаты вокруг небольшой площади да внезапный свежий воздух обрадовали меня и успокоили. Было два часа пополудни, осенняя жара стояла еще высоко в абрикосовой листве. Мы спросили, где найти парторга.
— То вам трэба, — начала тетка… — Та ось його сынок. Юрко, видвэды товарищей до батька. Та ничого, пожалуйста.
Юрко, хлопчик лет семи, оглядел нас с головы до ног.
— Пишлы, — сказал он равнодушно.
Боюсь я детей. С ними надо разговаривать, причем стараться на равных.
— Ну и кем же ты, Юрко, будешь, когда вырастешь?
— Рыбинспектором, — не задумываясь, как о давно решенном деле, ответил Юрко. — А что!? — он посмотрел на нас, как на профанов, — они, знаешь, сколько получают!
Небольшого роста, парторг Николай Иванович стоял на крыльце правления и смотрел вдаль. На нем была серая кепка, серый костюм из патриотина, чудная такая ткань, хлопчатобумажная с фактурной полоской, верхняя пуговка на рубашке застегнута.
— Батько, до тэбэ, — доложил Юрко и исчез.
Николай Иванович кратко глянул на нас и вернулся в исходное положение.
— Пожды, — только и сказал.
Так стояли мы минуты две. Николай Иванович оглядывался, прислушивался, принюхивался. Потом обмяк и повернулся к нам.
— Пишлы, — сказал он и повел нас в кабинет.
Договорились мы удивительно быстро, тут же составили договор, и на мое предположение, что нужно завизировать его у председателя, Николай Иванович ответил, что председателя это не касается, что «вин мэнт», бывший начальник райотдела.
Едва мы вышли на крыльцо, — нужно было разобраться в деталях на месте, — как Николай Иванович снова сделал стойку. Затем, по мановению его руки вынырнул, как Сивка-Бурка, коренастый мужик и, приседая, медленно куда-то побежал. Мы молча стояли несколько минут. Мужик выглянул из-за хаты и помахал рукой.
— Пишлы, — сказал Николай Иванович.
Вся эта почти лермонтовская Тамань развлекала меня и обещала нестрашные приключения. Такого загадочного приема я еще не видывал. Парусенко вертел головой, не зная, как ко всему этому относиться, и на всякий случай тихонько бормотал что-то о хамстве.
В хате было все готово. На темном столе стояла горячая трехлитровая
бутыль первака, на лавке — белое эмалированное ведро, полное простокваши. Возле бутыли, под вуалью ее отражений, прикорнул печеный молочный поросенок. Праздновали, оказывается, открытие экспозиции колхоза на областной сельскохозяйственной выставке.Поросенок, как объяснил Николай Иванович, был бракованный — «ось, бачитэ, порез коло ушка» — и на выставку отправлен не был. В хате собрался партхозактив. Председателя-мента не пригласили.
С ужасом узнал я в одном из заседающих розового дядьку из автобуса, обиженного Парусенкой. «Все, — подумал я. — Плакал наш договор. Плакала осетрина, хранящаяся пока в холодных глубинах Тилигульского лимана, прощай вино в октябре. Чтоб ты скис, геодезист Парусенко!»
Парусенко тут же и скис, опознав дядьку. Дядька же, оказавшийся главным инженером, разливал. Возле каждого стояло по две эмалированных кружки — для самогона и для простокваши. Парусенко достались две коричневые, и я почему-то позлорадствовал. Мне — белая и голубая. Наполнив кружку, главный инженер склонился над Парусенко.
— От, — сказал он строго и ласково, — больше так не делайте. До вас по человечески, а вы… Художник все-таки. А люди — везде люди…
— Що там такэ? — повернулся Николай Иванович.
— Та ничого, то мы промиж собою. Ну, будемо!
Работали мы в пустующем клубе. Я рисовал, Парусенко, высунув язык, аккуратно закрашивал. По высохшему я проходился рукой мастера, обводил, бликовал, и плакат был готов.
Через несколько дней, в восемь утра, едва мы пришли на работу, к нам заглянул парторг. Я спешно расставлял готовые плакаты, наиболее получившиеся, и прятал полуфабрикаты. Полработы, как известно… Николай Иванович мрачно поглядел и вышел. Растерянный, я пошел следом. Подозвав пробегавшего мальчишку, парторг распорядился:
— Бежи до Нади, хай нэсэ ключи. — Пишлы, скачал он свое заветное слово, и я успокоился.
По прохладной оранжевой солнечной улице мы подошли к маленькому домику с надписью: «Кооп. Хозтовары». Одновременно прикатила кругленькая запыхавшаяся Надя, торопливо открыла висячий замок.
— Дай мэни, Надюша, пряникив, — все еще мрачно сказал парторг, — та ще одну… Тю! Дви косушки. Отак будэ, — успокоился он.
Парусенко расхаживал по клубу, с ненавистью глядя на плакаты. Николай Иванович достал из кармана стопку и обтер кепкой.
— Той! — окликнул он Парусенко, — иды сюды. А оце, — он показал ногой на плакаты, — билыне мэни нэ показуйтэ. Пока не закончите. Я все равно ни хрена не понимаю.
— Я не пью, — сказал Парусенко.
— Вин що, больный? — спросил меня Николай Иванович.
— Та не, дурный, — с наслаждением ответил я.
Долго наблюдал Парусенко, как мы чокались с парторгом, говорили, опять чокались на брудершафт. Николай Иванович поведал мне свои горести: был он простым механизатором, потом бригадиром, так нет же — избрали парторгом.
— За тою работою, — жаловался он, — и пьянку забросил, и блядки. Нельзя, — грозил он пальцем, — противоречит, бля, линии партии и правительства!
Жили мы у Гани, воспитательницы детского сада. Она уступила нам свою половину хаты и ушла жить в летнюю кухню. Вторую половину занимала ее глухонемая сестра. Она сидела у окошка и, когда мы проходили мимо, кокетничала с нами. Пальцы левой руки складывала в колечко, а кистью правой по этому колечку похлопывала, смеясь при этом взахлеб, до судорог. Грустное было зрелище, и мы старались у окошка не показываться.