Приглашенная
Шрифт:
/…/
После возникшей по моей вине паузы меня с определенным неудовольствием спросили насчет «осенних планов».
– Мы, может, раньше увидимся.
– Ты все-таки решил меня не послушаться – и приехать?
– Я уже один раз тебя послушался. И вот результат.
– Когда это, интересно?
– Условно – в одно такое чудное мгновенье, Сашка. Когда мне надо было упереться, а я пустил дело на самотек.
– Да, Колечка, – с готовностью подтвердила Александра Федоровна, – это ты правильно понял. Тебе надо было не меня слушаться, а меня… уламывать, приласкать, не обращать внимания на мои выходки. Ты как-то слишком серьезно к ним относился, с какой-то такой… Ты так меня злил этим, Колька!
– Я был юноша неопытный. И ты была девушка неопытная. Но опыт – дело наживное. Вот мы скоро увидимся – и разберемся.– Ты приезжаешь по делам, Колька. Я тебя, конечно, встречу. Увидишь меня –
В который уже раз я слышал от Сашки очередные омерзительные новые слова. Конечно, можно было бы откликнуться на них с издевкой, высмеять их кугутское [37] уродство, и Сашка стала бы сдержанней в разговорах со мною. Но разве этого я добивался? Нет. Потому что Сашка не должна была знать ничего подобного вовсе, как не знал я.
– …Если захочешь, покажу тебе город. Только ты не вздумай…
Я весьма мог вздумать. И приехать, и увидеть Александру Федоровну, что неповрежденно содержала в себе мою Сашку Чумакову – Сашку, не знающую мерзких новых слов. Это стало бы наиболее разумным решением. Не смешно ли даже предположить, что я в какое угодно чудное мгновенье был к ней настолько же близок, насколько это случилось теперь, за считаные месяцы наших телефонных разговоров? Далее. Разве я, например, тревожился прежде о ее родителях, которых едва распознавал в слепой своей погоне за их своенравной дочерью? Да и видел ли я их, пускай однажды? А теперь вот помню. Разве любопытствовал я насчет каких-то школьных ее друзей и подруг, о которых Сашка мне ничего не рассказывала? А теперь, вдобавок ко всему прочему, я стал еще и Сашкиным одноклассником, каким-нибудь этаким безответным ее обожателем с черной последней парты, глубоко изрезанной одним и тем же трехбуквенным словом и различными сдвоенными именами, чье сочетание всегда равнялось пронзенному сердцу; я уже помнил эти имена, я знал их носителей. И в такой полноте немятежной спокойной любви и тихой заботе о наших общих близких мы продолжили бы наши беседы, и все сошло бы на нет, во всё большую и большую тишину. Это было бы чудесно, однако неприменимо. Такая поездка и такая встреча со всем последующим по самой их природе стали бы для меня очередным поражением. Я бы опять взял, что дают. И не отомстил.
Для того чтобы моя грядущая работа с персональным куратором принесла желанные плоды, нам с Сашкой предстояло отречься от любых половинчатых, унизительных вариантов, освободиться от готовности в очередной – и, вероятно, последний – раз удовольствоваться малым. Я должен был прибыть для разговора в «Прометеевский Фонд» уже освобожденным.
Это не Сашка – мне, а это я покажу ей город. Что-что, а на город мы поглядим. И вплотную, и на приемлемом расстоянии: скажем, со второго уровня (в его самой возвышенной области) неоднократно воспетого моста Квинсборо 59-й улицы. Но, вопреки солидным рекомендациям, мы двинемся по нему в обратном направлении, т. е. покинем остров Манхэттен и съедем налево вниз, на Северный бульвар, у стриптиз-клуба «Думбартон II», и далее, уже по 21-й улице Квинса, – мимо китайских обжорок, магрибских пекарен и пакистанских бакалейных лавок, мимо рыжеватого кирпича многоквартирных жилых корпусов, предназначенных для недостаточных семейств, – ко мне, ко мне. А если все пойдет как следует, то вскоре мы с ней совершим главное – то, о чем я осторожно подумываю от самого дня Катиной смерти: ни у кого не спросясь, мы соберем чемоданы и покинем Нью-Йорк, который слишком уж многое обо мне знает, и уедем с ней в Майами, на теплый мутно-зеленый залив; уйдем с ней гулять по авеню Коллинз, где повсюду невредимое ар-деко; очень помню, как в первый приезд меня поразила красота здешнего уличного мусора: в нем преобладали вскрытые и выпитые до дна молодые кокосы, а также крупные окурки сигар. Но там, на Коллинз и рядом, дороговато; поэтому мы поселимся в Малой Гаване; мы сменим фамилии на каких-нибудь Мартинес-Гонзалес, и через несколько лет я вступлю в малогаванский клуб престарелых доминошников, расположенный рядом с сигарной фабрикой. Как играют – я не забыл: еще в отрочестве меня обучили игре мастера. Одно лишь вызывает мое смущение: костяшки домино не черные, а двухслойные – кремовые и прозрачно-медовые; к тому же они заметно крупнее. Привыкну; зато хороши столики с покрытием из гулкой шероховатой пластмассы.И уж там нас никто не найдет.
– Я не сказал, что приезжаю, Сашка. Я сказал, что мы увидимся.
– А что ты меня перебиваешь?! Раньше ты никогда бы на это не осмелился.
– Я просто уточнил.
– И я уточнила.
– Сашка, мы с тобой скоро увидимся так, как ты хотела.
– Колечка, я в кусках. Давай я пойду спать, а? Весь этот крымский отдых – как не было его. Его и не было. Каждый день я там готовила…
Голос А.Ф. Чумаковой становился все тише и неразборчивей, но она не замолкала, а, напротив, принялась пересказывать мне, какие же именно кушанья она готовила на курорте и почему настояла, чтобы по крайней мере Ярик (в отношении внука она всегда употребляла обязывающее к ответственности слово «ребенок») питался исключительно домашней пищей.
Впрочем, на этом разговор не завершился. Внезапно, оставив свое бесконечное курортное меню, Сашка с оживленной, но вместе с тем холодно-язвительной отчетливостью, словно желая поймать меня на слове, произнесла:
– Встретимся как я хотела? Да, Колька?
– Да.
– Спасибо, что ты меня… понял и услышал.
– Это ты меня поняла и услышала.
В ответ Сашка не то фыркнула, не то всхохотнула.
– Я, извини, не дурнее тебя и с детства, лет с шести, думаю о времени…
– А я о нем никогда не думал и не думаю. Я о нем и так всё знаю, Сашка.
Но Сашка не дала себя сбить с толку:– …Это – как дверь закрылась; одна, вторая, третья, а вернуться некуда; а выйти можно только… с той стороны, где никакой двери нет. Туда ходить нельзя, но если очень хочется, то можно, – и она вновь издала тихий смешок.
Я оторопел, т. к. не мог и предположить, откуда все это взялось у Александры Федоровны, – тем паче что я никогда ни единым словом не обмолвился в наших беседах об этих, столь значимых для меня предметах. Но ведь и я безо всякого с ее стороны повода только что напомнил Сашке о ее родителях? Которых практически никогда не видывал.
– /…/ Я сейчас читаю «Грозовой перевал» Бронте. На улице купила; впервые лет за пятнадцать принесла в дом новую книжку. Там герой вроде тебя, Колька. Восемнадцать лет живет с призраком. Только он – всего восемнадцать, а ты – в два с половиной раза дольше. Но мы же с тобой выбрали жизнь, да, Колька?
В этом будто бы риторическом, ничего не значащем, родом из каких-то забытых книг – и забытых же насмешек над ними – вопросе, если он был поставлен Сашкой в разговоре со мной, бесспорно наличествовал самый прямой, значимый для нас, линейный смысл. Т. е. на него позволительно было ответить: «не знаю», «да», или «нет», но при одном необходимом уточнении. Как следует понимать эту самую выбранную нами жизнь, чтоона есть и что означает – я бы предпочел не вникать. Но из какого такого предложенного нам перечня вариантов мы ее выбирали – и выбрали? Без учета этого обстоятельства я не смог бы удостоверить свойвыбор и сообразить, в чем же он заключался. Я до недавних пор ни из чего не выбирал.
Все это, конечно, было несущественно, тогда как жестокая, а правду сказать – глупая подначка с призраком меня крепко озадачила. Сашка Чумакова не щадила Кольку Усова, потому что обстоятельства наши пощады не предусматривали. Такой составляющей в них не содержалось. Но в этих обстоятельствах также не предусматривалось и возможности оскорбительных уподоблений, не только помысленных, но к тому же и произнесенных – вслух.
Казалось, ни один из нас не был бы в состоянии воспроизвести в себе нечто подобное, вычитать из чужой книги какой-то хамский, глумливый намек на мою опорную, присносущую верность – намек, пригодный на то, чтобы вдруг обратить его на самого Кольку Усова и рикошетом – на Сашку Чумакову.
– Всё, Сашка, – разговор надо было подсекать. – Целую… – Я предполагал еще добавить: «…обожаю, беру за хвост и провожаю», но мне этого не позволили.– Ну давай, целуй-целуй, – пробормотала Александра Федоровна, – целуй, раз взялся.
В редакции все обошлось как нельзя лучше.
Чуть только я, отзываясь на произнесенное «Как у тебя вообще, Николаич?», заговорил о своем самочувствии, Марик уставился на меня, выражая высшую степень нарочито соболезнующего недоумения: он, очевидно, догадался, что я намереваюсь ему сообщить, – и, не дослушав моего «к сожалению, не поеду…», подхватил – встык, но не перебивая: «Дед, кто не спрятался, я не виноват».
Об исходном, первоначальном смысле этой фразы я мог лишь подозревать: ясно было, что здесь приведена какая-то расхожая цитата. После минутного замешательства выяснилось, что я убрался в эмиграцию прежде, чем на экраны вышла знаменитая мультипликационная лента, названия которой мне запомнить не удалось; один из героев ее и произносит эти забавные слова.
– Товарищ, не в силах я вахту стоять, – пробовал и я найти умеренно шутливый тон, при котором никакая враждебность, а тем более разрыв отношений оказались бы невозможными, – в котлах моих больше нет пару…