Приговор
Шрифт:
Кто-то скажет, что всё это сущая ерунда, может и так, спорить не стану. В этом смысле мы с Андо совсем разные люди. Малышу только приятно, если на него смотрят. Он совершенно спокойно примется онанировать перед глазком, так что надзирателю станет неловко и он поспешит задвинуть створку.
— А что тут такого? Они всё равно постоянно за нами наблюдают, так пусть хоть будет на что посмотреть. Ведь и тогда, небось, писька встанет. Раз уж тогда они всё равно увидят, почему бы им сейчас не показать?
Наверное, он прав. Мы арестанты, а значит, всё время на виду. Кончится дело тем, что студенты раскромсают наши тела скальпелями, доберутся до самых потайных уголков и всё внимательно рассмотрят.
И всё же именно поэтому я не хочу, чтобы за мной подглядывали сейчас. Я хочу спрятать от посторонних глаз всё, что
Тут я заметил на стене какие-то знаки. Еле заметные, просвечивающие сквозь несколько слоёв штукатурки. Вроде бы я изучил все надписи на стенах этой камеры, и вот поди ж ты, вдруг обнаруживается что-то новенькое. Полустёртый карандаш… 3 июля 1946 года, префектура Ибараки… уезд… Поскольку это было на следующий год после капитуляции, то, возможно, писал военный преступник, сидевший тогда в этой тюрьме… Группировка Коумэ район Канто… браток… Далее шёл ряд Цифр, что-то вроде календаря: приглядевшись, я заметил, что цифры от 1 до 19 были перечёркнуты. Это ещё что такое? Что-то случилось, что заставило его прервать своё занятие на полпути? Перевели в другую камеру? Нет, скорее всего, увели на казнь. Этот несчастный был убит утром двадцатого числа, сразу после того, как перечеркнул предыдущее число. Около цифры 27 стояло слово «свидание», но ему так и не удалось ни с кем встретиться, совершенно неожиданно его убили. Я посмотрел на свой католический календарь, на даты, которые были зачёркнуты. Не исключено, что дня через два-три и мне придётся прерваться и календарь станет чем-то вроде немудрёной надгробной надписи.
Сколько же десятков, или нет, сотен, человек сидели в этой камере? Они оставляли на стене числа, имена, инициалы, писали их шариковой ручкой или карандашом, выцарапывали ногтями, но всё написанное в какой-то миг оказывалось погребённым под очередным слоем штукатурки. Сверху процарапывались новые надписи, которые ждала та же участь. Эта стена словно многослойная братская могила.
Однажды я обнаружил здесь что-то вроде предсмертного послания. А, вот оно. Над шкафчиком, за католической энциклопедией.
Только что Пришёл твой черёд — Мне сообщили. Заклубились в квадратике неба Косматые чёрные тучи.Это стихотворение написано карандашом, почерк совсем ещё детский. Глядя на него, я вспомнил ещё одно, тоже сочинённое приговорённым к смертной казни, мне прочёл его Какиути.
Чудится Стучат сапоги — ближе, ближе — Это за мной. Слуховые галлюцинации Лезут холодом в уши.Сейчас из коридора тоже доносится стук шагов, но это всего лишь старший надзиратель Таянаги. А те шаги утром? Были они слуховой галлюцинацией или нет? Я точно слышал, что идут трое: начальник воспитательного отдела и с ним ещё двое, — остановились они у камеры Андо. Но сам Андо утверждает, что к нему никто не приходил. Можно подумать, что они заходили к Сунаде, но тот же Андо, находящийся в соседней камере, говорит, что ничего не слышал. Кстати, за Сунадой действительно приходили утром — это факт, поэтому то ли Андо просто прозевал, то ли приходили раньше и прозевал я сам.
В данный момент я слышу, как по коридору, мягко ступая по джутовому покрытию, идёт Такаянаги. Впрочем, не исключено, что и это всего лишь слуховая галлюцинация? А если так… Если так, то выходит, я схожу с ума.
Приближаюсь к дверному глазку и прикладываю ухо к похожему на амбразуру отверстию в пять см по вертикали и пятнадцать по горизонтали. Оно затянуто частой металлической сеткой, а с внешней стороны ещё и прикрыто латунной створкой. И всё равно из щели тянет холодом коридора и отчётливо слышатся шаги. Так что никакая это не галлюцинация,
а самая настоящая реальность, — говорю я себе. Потом ещё раз, уже вслух:— Слышишь, ты, это — реальность.
И оглядываю камеру, которая тоже — реальность. Но какой же нереальной она выглядит, как похожа на ад из моего сна.
Камера освещена жёлтым светом голой электрической лампочки, но всё вокруг кажется каким-то пепельно-серым. Даже белые оштукатуренные стены тоже правильнее было бы назвать серыми. И циновки на полу, и матовое стекло, и стол — всё тускло-серое. По серой, собранной из металла и камня конструкции тюрьмы движется, совершая обход, чёрная — под стать общей цветовой тональности помещения — фигура надзирателя. (Интересно, кто была та женщина, которая мне привиделась во сне про преисподнюю? Она-то ведь и увлекла меня туда.) Безликий чёрный человек по имени Таянаги. Нарочно облачившись в чёрную униформу, которая подчёркивает напряжённость и суровость серого цвета узилища, он управляет заключёнными, представляя государственную власть. На дверях камер нет имён заключённых, только таблички с номерами. Я никакой не Такэо Кусумото, я номер 610. Эта цифра начертана разведённым мелом на чёрной лакированной дощечке, её легко смыть водой. Всё рассчитано на то, что, как только меня не станет, на двери появится номер следующего узника. Твой инвентарный номер, вроде тех, которые дают подопытным кроликам. К тому же я ведь даже не номер 610. Я — эта тонкая чёрная дощечка, на которой он намалёван.
Всего лишь дощечка.
И нельзя об этом забывать. А потому я должен затаить дыхание, стараться не поднимать глаз и сохранять полную пассивность.
Я — не человек.
Мне запрещено быть человеком. Написанные людьми правила, которые называют законами, постепенно соскоблили с меня всё человеческое. Уголовное право, Уголовно-процессуальный кодекс, Правила содержания в исправительных учреждениях, множество различных инструкций, письменных уведомлений, извещений, судебных прецедентов — их невидимые скальпели отсекли от меня всё, что определяло мою принадлежность к роду человеческому.
И тем не менее… И тем не менее мне хочется быть не заключённым, приговорённым к смертной казни, не номером, не дощечкой, а человеком. Во всяком случае, я ещё могу предаваться отчаянию, вернее, я не лишён свободы предаваться отчаянию, значит, не влачу, как это делает дощечка, бездумное, тихое и бессмысленное существование. Более того, я просто должен предаваться отчаянию, раз я свободен хоть в этом. Только отчаяние может снова сделать меня человеком.
Но что значит предаваться отчаянию? Я вовсе не трясусь целыми днями от страха, думая о виселице, которая перекрывает мне путь к будущему, и не впадаю в уныние при мысли о невозможности вернуться к нормальной жизни. Всё это лишь внешние формы проявления отчаяния. Истинное отчаяние не исчезнет даже в том случае, если мне вдруг смягчат наказание или я смогу вернуться к нормальной жизни. Да-а, вот только другим этого не понять. Люди видят и анализируют исключительно внешние условия, в которых я оказался, на моё истинное отчаяние они предпочитают не обращать внимания. Расставим все точки над i. Я — злодей. Я — убийца. И то, что я сижу в тюрьме и приговорён к смертной казни, это сущая безделица по сравнению с тем, что я убил человека. А этого никто не может понять — ни мои собратья по несчастью, ни надзиратели, ни газетчики, ни мой благочестивый духовный отец, ни добродетельная монахиня.
В таком случае… В таком случае что такое Зло? Откуда оно берётся? Почему я стал злодеем? Я исписал толстенную тетрадь, озаглавив её «О природе Зла», и всё же так и не сумел найти ответ на эти вопросы. Вряд ли у меня будет возможность её опубликовать, к тому же она почти наверняка останется незавершённой. На первой странице я написал: «После моей смерти прошу сжечь». Так что, скорее всего, она будет уничтожена в незаконченном виде.
Три шага — стена, три шага — стена. Когда я хожу, движется и время. Вязкое, тяжёлое время постепенно наращивает скорость падения. Стремительное движение вниз. Точь-в-точь как в лифте.