Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 2

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Он не дал мне договорить, остановился в углу дворика. – Случайный, малозначительный боевой эпизод неоправданно раздули сиенцы, вскоре мы победили их, окончательно победили, окончательно разрушили башни.

– Не испанцы разрушали башни? Не они ли закладывали порох и…

– Испанцы послужили нашим орудием. Мы, временно покорённые, орудие это умно и умело нацелили, мы исторически победили, окончательно победили, – Мальдини топнул, сжал кулачки.

Я не желал углубляться в дрязги между гордыми тосканскими соседями.

– Кто и для чего разрушил флорентийские башни? Помнившие душевные и политические метания Данте башни гвельфов и гибеллинов?

– Мы сами разрушили, сами… для торжества порядка. Представьте себе Флоренцию в образе огромного Сан-Джаминьано! Не страшно? Башни уродовали Флоренцию нервным болезненным силуэтом, разрушив башни, эти мрачные символы междуусобиц, мы восславили мир и избавились от средневекового хаоса, расчистили место для великих свершений Медичи, для Ренессанса.

Серые плиты в сеточке волосяных трещин, в швах между плитами пробивались травинки; очередной поворот в углу дворика… испуганно вспорхнул голубь.

– Так… художники обслуживали правителей, но… так это только могло казаться. Почему бы не наоборот? Разве новый

папа, ставя перед Микеланджело новую задачу, непременно неразрешимую, не понуждал его раскрывать новую грань своего таланта? Слава богу, за долгий период римских работ Микеланджело сменилось несколько пап-созидателей, если не ошибаюсь, четверо. Правители-меценаты по сути обслуживали художников, их, правителей, прозорливость, мудрость, их жестокость и чванство, интриги и гонения, умные ли, глупые представления об искусстве, выливавшиеся в конкретные заказы, неосознанно потворствуя высшим каким-то замыслам, лишь помогали раскрываться гениям. Изгнанный Данте… или Микеланджело, лишь на какой-то срок обласкиваемый вниманием очередного Понтифика, но неизменно взбудораженный, как вы сказали, тайными обещаниями будущего, служили замыслам времени. Скрытные побудительные законы искусства выше самой жизни; для того, чтобы приводить в действие те законы, жизнь подвергает гениев испытаниям…

Мальдини опять поднял слезившиеся светло-коричневые глаза, в них на сей раз я уловил помимо боли ещё и сострадание ко мне, заплутавшему, смешавшееся с искренним ко мне интересом. – Свои дни, – доверчиво заговорил Мальдини, – я провожу в окружении отобранных веками произведений искусства, архитектура, скульптура, настенная и станковая живопись для меня едины и в родственном единстве своём возвышенны, поневоле искусства возносят к высотам духа, – с растерянной улыбкой обвёл взглядом дворик, задержался на резной верхушке джоттовской кампанилы, – часто сюда я прихожу один, не понимая, зачем именно я пришёл, но, ощущая мистическую близость чего-то подлинно-важного для меня в эти минуты внутренней тишины, чего-то, что, собственно, и связывает меня с божественным смыслом жизни. Потом, обойдя церкви, дворцы и подопечные мне музеи, обозрев в который раз коллекции роскошных излишеств прошлого, по мнению многих, всё меньше одухотворяющих текущую нашу жизнь, сам я, напротив, будто на нечто излишнее, отвлекающее, смотрю на людей, лошадей, суета, уличный шум, даже смех и голоса раздражают – в свете искусства мелки, вздорны и курьёзно-мучительны наши торопливые телесные устремления, оскорбительно-ничтожна в своей сиюминутной уязвимости вся наша жизнь, замкнутая в общественный круг забот, вне искусства только розы утешают и поднимают меня, только розы. Знали бы вы, как странны мои дни одиночества и тихого отвлекающего усердия, протекающие в кладовых духа, среди художественных иллюзий! – дни без вранья, увёрток, страха, вымаливаний спасения. Издавна и непрестанно душа моя в смутных чаяниях своих тревожно колеблется, всякое свежее или повторное моё впечатление от фасада, скульптуры, картины, даже то впечатление, что призвано успокоить, наново меня беспокоит, ибо в мысли и чувства вторгаются неожиданные воспоминания, благодаря искусству я освобождаюсь из рабства обыденности, где, хотим мы того или не хотим, угнетают нас наши же врождённые дисгармонии, а благодаря искусству я привержен какой-то требовательной, неусыпной вере в благие таинства. В чём именно их притягательность для меня, в чём? – грустно спрашивал он. – Кто-то ищет смысл жизни внутри деятельных человеческих отношений, а я… что-то узкользающее, но главное для меня, я, умирая, верю, смогу прочувствовать и познать в свой самый последний миг, скоро смогу, мне жаль только, что расстанусь я со своими розами. Лёгкий путь отказа от повседневных забот? Недоверие к реальности? Подмена насущного и сущего иллюзорным? Многие мои друзья упрекали меня, отвернувшегося от жизни, за малодушие, их больше нет на земле, ушли. И давно я один, давно мне не с кем поболтать по-дружески за вином. Теперь уже глаза Мальдини молили о соучастии. – Пошатнётся ли почва, разломается мир? Самонадеянное развитие идей, зависимое от совпадений или распрей передовых умов, вдохновляющих, как ни странно, и самые злые, взламывающие мирозданье изнутри силы, идёт прихотливо, свод больших идей, ныне донимающих и питающих нас, призванных и способных думать, вскоре, подозреваю, самым неожиданным образом рухнет, как рухнули когда-то под натиском перемен идейные своды Ренессанса, Просвещения, одно лишь искусство для меня прочно, в нём я, малодушный, нашёл убежище, в нём сохраняю своё достоинство, но что ждёт ныне само искусство? Сетчатые трещинки разбегались по серым плитам, мы согласно замедлили шаги в углу дворика, перед очередным поворотом. – Боюсь, если синьорам-футуристам дать волю, вся эта красота погибнет, дворцы, соборы пойдут на слом. Всё так быстро меняется, я бы сказал, угрожающе быстро, а мы по привычке верим, что у искусства, безбрежного и… и откровенного для тех немногих, кто с инстинктивным бесстрашием рискует заглядывать в его бездны, свои возвышающие законы, вы правы, правы, искусство не приемлет идейной холодности, но не добавляет нам и жизненного тепла, искусство – и плод высокого безумия, и самого безумия возбудитель… Не прерывая взволнованного монолога, всё ещё смотрел на меня. – Учёные открыли волшебные лучи, просвечивают ими человека в лечебных целях. Думаю, и произведения искусства нас, болезненно уходящих от Бога, всё ещё облучают, просвечивают, хотя уже не обязательно просветляют, очищают духовно. Знаком ли ему «лучизм» Ларионова? Нет, не слышал этого имени. – От пронзающих излучений искусства мы вряд ли уже излечиваемся, скорее, усугубляем болезни свои психически и перед вами, поверьте, безнадёжный больной, – Мальдини трясло от собственной исповеди; переволновался, не мог собрать разбегавшиеся мысли. – Как проследить за движениями души художника? – переспрашивая, внимательно смотрел на меня… – Но ведь как-то, какой-то таинственной нитью, – отвечал я, не отводя взгляда, – искусство связано не только с возвышенным смыслом жизни, но и с нашими телесными устремлениями, и с враньём, увёртками, уличной суетой, со всем тем, что вам так не хочется замечать, – плечи его дёргались, он беспомощно улыбался. Его волнение передавалось мне. Каким же мучительным получался наш диалог, каким мучительным: ни мига безразличия мы не позволяли себе. Слова вызывали взаимное напряжение, что меня касалось, напряжение такое не испытывалось мной прежде. Я соглашался или спорил, он, возражал или согласно кивал, однако… Сколько раз мы промерили шагами периметр изумрудного квадрата? И что, собственно, обсуждали мы, окидывая взглядами дворик? Яркость апельсинов, горевших в листве, волшебные пропорции лёгких арок, узорчатость бело-розовой кампанилы? Нет, нет, обсуждали мы что-то, что и яркость плодов, лёгкость аркад, узорчатость кампанилы, и многое-многое ещё лишь неявно включало в себя, обсуждали мы что-то, что и, правда, было обжигающе близким и подлинным, но каким-то таким при этом, что ни рукой не потрогать, ни даже глазом. Внезапно я обратил внимание на фасонные изыски нарядного и строгого одеяния Мальдини, одеяния, франтоватость и старомодная тщательность которого сразу бросились мне в глаза, тогда как детали почему-то я до сих пор упускал из виду. Он был облачён в блузу из чёрного бархата, только не свободную, какие носят художники, а слегка присобранную у талии, и, совсем уж необычно ниспадавшее с острых плечиков, присобранное одеяние дополнялось застёжками; удлинённая блуза-пиджак, на пуговицах, обтянутых чёрной замшей, да ещё с высоким, как у священослужителя, облегающим шею, стоячим, с замшевым кантиком, воротничком; на воротничок с затылка и висков свисали прямые пряди седых волос… к лицу ему была бы малиновая кардинальская шапочка. – Вы сказали, вы сказали, –

стушевавшись, повторял он задрожавшим голосом, будто бы уже не собирал мысли, не подыскивал незаменимые слова, а боялся выговорить что-то его пугающее. – Вы сказали – много всесильных заказчиков-пап сменилось за долгий творческий век Микеланджело, вот и многогранный талант раскрылся. Любопытная связь, любопытная. И далее вы сказали, – преодолев внутренние затруднения, вымолвил, – сказали, что художник служит не властителям, но – замыслам времени? Нашли новое имя для высшей силы, без спасительной веры в которую созерцание всей этой красоты окончательно могло бы свести с ума? Вы стесняетесь сказать – Бога? Воля ваша играть словами, для моего уха, привыкшего слышать о заведомо светлых и потому не нуждающихся в прояснениях замыслах Бога, и уклончиво, и смело звучит! Только и смелость высказывания не избавит вас от вопросов. И меня не избавит от них, вопросов этих, ибо правы вы, всё со всем связано, всё-всё, но как? – он опять улыбался, хотя не выглядел уже беспомощным, – тщетно искать прямые ответы, но всё-таки, всё-таки, – ослаблялись исповедальные нотки, голос обретал уверенность, – внутри одушевлённой вами абстракции идёт борьба, подобная борьбе внутри загадочной духовно-телесной нерасторжимости художника-человека? Пусть так. Однако жизнь скоротечна, а скрытая цель искусства – сберечь исчезающие мгновения, сберечь и преобразовать их в достояние вечности. И можно ли вообще как-то разделить намертво связанные-перевязанные искусство и жизнь, художника и человека, можно ли понять, что и кто истинно выше?

Действительно, можно ли? И, если можно, то – как? Я был удивлён той плавностью, с какой наша сбивчивая беседа с Мальдини, неожиданно для меня изливавшим душу, соскользнула к темам, которые я так напряжённо обсуждал с Тирцем.

– И почему человек, эта тварь дрожащая, ощутив в себе дар художника, вдруг за облака заносится?

Я был весь ожидание, но слышал знакомые мне слова… ничего нового. Мы никуда не продвинулись? – я ощутил, что лоб мой упёрся в холодную шершавость стены.

– Искусство взлетает выше символов веры, выше самого Бога?

– Взлетает, – с сомнением глянул на меня, – особенно тогда, когда только рождается в душе художника. Художник безудержно отдаётся дьявольскому искусу, чувствует, что сам себе Бог.

Он сговорился с Тирцем?

– Дьявольское, выходит, неотделимо от божественного? Дьявольское – внутри божественного?!

Провокационный вопрос мой не заслужил ответа.

– Что выше в итоге в произведении – христианское благочестие или художественный порыв?

– Что в душе художника победило, то и выше, – сказал уклончиво и замолк.

– Можно ли как-то разделить искусство и жизнь, отделить жизнь и искусство от Бога? – повторно вдруг спросил он, ступив в тень аркады, – это мы, мы, безнаказные рабы Просвещения, хотим разделить, неодолимое влечение к разделению всего и вся овладело нами теперь, понимаете? Во времена создания всего этого, – огляделся, задержав шаг, – мысль о разделениях никому и не могла придти на ум, для Джотто, Брунеллески, Микеланджело жизнь, искусство и Бог оставались в естественной своей нераздельности, ибо мир создан цельным. Что мне сделать с моим умом? Противлюсь, не хочу разделять, но разделяю, я, не художник, готов был бы лишиться разума-разделителя, чтобы почувствовать то, что…

Что-то новое слышал я; у него опять дрожал голос.

– Вы читаете «Avanti»? – Мальдини скосился неожиданно на газету, которую я всё ещё держал в руке.

– Купил первую из попавшихся на глаза.

– Едва остывать начали после войны с Турцией и захвата Ливии, крикливые выборы нам плут-Джолитти назначил, да ещё поджигательские призывы множит эта газетёнка социалистов, непримиримый издатель, кумир образованных и невежественных глупцов, бредит восстаниями, – Мальдини брезгливо передёрнулся, вздохнул, – «Италия нуждается в революции и получит её». Каково? Мнит себя пророком этот словоохотливый Муссолини. Что на самом деле ждёт нас? Люди обезумели, их распаляет беззаконное будущее. Вслед за преступным натиском футуристов, сокрушающих великое наше искусство, воткрытую готовятся политические тараны?

Опять глубоко вздохнул, безвольно ручкой махнул.

– Как мне мешает уличный шум, чего ради, куда всю эту поклажу везут, куда спешат? – мы шли по людной Borgo San-Lorenzo, гремели по мостовой тянувшиеся к рынку повозки; странно, но вопреки недовольству моего спутника именно уличный шум умиротворял нас, напряжение беседы спадало. Показался из-за тёмного углового дома белый, изящно расчерченный зеленоватыми линиями мраморный массив баптистерия, Мальдини сообщил мне, что сам он происходит из рода Строцци, именно его, Мальдини, предок, тот, кстати, кто захоронен здесь, в баптистерии, где вся библия пересказана в орнаментах на золотом потолочном фоне, многократно браковал божественный карниз Кронака, после всех усовершенствований увенчавший-таки прославленный семейный палаццо, если бы не многочисленные переделки, на которых настоял взыскательный предок, карниз был бы, несомненно, не так хорош… много веков минуло, но тут он всё помнил, – успел я подумать. – А колонна с крестом, обратите внимание, – вскинул невесомую длань, – помечает место, где зацвёл зимой вяз, мимо проносили гроб с усопшим епископом Зиновием и… вы знаете? И – обогнули баптистерий – вытянул руку к кампаниле. – Не правда ли, восхитительна? Сердце переполняют восторг и гордость, когда я вижу эту устремлённую ввысь красоту. Джотто умер, успев возвести лишь первый ярус… и разве смиренный благочестивый Джотто не соперничал с Богом?

Мы вошли в Собор.

под сводами Санта-Мария-дель-Фьёре

– Собору, который посвящался Деве Марии, державшей в руке лилию, надлежало вмещать во время службы всё население города, своим величием и красотой ему надлежало превзойти все кафедральные соборы Тосканы. И, не правда ли, мы превзошли? – Мальдини, это воплощённое в сухом тельце, задрапированном бархатом, собирательное флорентийское «мы», потешно топнул ножкой в честь победы Флоренции, столь очевидной, столь эффектно закрепившей духовные и военные победы над Сиеной и Пизой. – Под полом Собора сохранились фундаменты и остатки стен древней церкви Санта-Репарта, если спустимся по лесенке, в правом нефе увидим помимо них также фрески, но главное там, внизу – надгробная плита Брунеллески, его прах перенесли, он лежал под кампанилой… у Брунеллески, продолжившего дело Арнольфо ди Камбио, тягостно разворачивалась работа, ему мешал поставленный над ним Гиберти, их отношения отравлял давний конфликт, да, Гиберти перехватил у Брунеллески почётный заказ на бронзовые двери баптистерия, да, «Вратами рая» позже восхищался сам Микеланджело, но личные трения между Гиберти и… а потом – мучения с куполом, проект купола не понимали, не принимали… в итоге чудесно всё получилось, правда?

Как с ним было не согласиться?

– В Соборе, вот здесь, – показал Мальдини, – заговорщики-Пацци, когда их попытка отравить братьев Медичи сорвалась, решились во время пасхальной мессы заколоть кинжалами Джулиано с Лоренцо Великолепным. Кардинал Рафаэлло Риарио, племянник папы, один из вдохновителей римского заговора, обнял Джулиано за плечи, убедился, что на нём нет кольчуги, затем Джулиано хладнокровно закололи кинжалом. Но Лоренцо удалось спастись, его втолкнули в эту капеллу.

Поделиться с друзьями: