Происхождение боли
Шрифт:
— Кто знает.
— … Я знаю человека, который за такие речи выбил бы вам зубы.
— Ну, и дай ему Бог здоровья.
Эту фразу Эжен заел чёрной икрой. Франкессини улыбался.
— Мне случается воображать вас рыцарем-тамплиером.
— С чего вдруг?
— Вы состоите в родстве с семьёй де Босеан, а босеан — это название тамплиерского знамени. Говорят, оно было чёрно-белым. Ваши цвета. (- Эжен отведал щучьей икры — ) Верно, ваш дальний пращур служил знаменосцем в ордене.
— Им нельзя было иметь потомства.
— Но на племянников-то не было запрета.
— А
— Оно взято из одного неопубликованного романа, герой которого — полуучёный-полуколдун, сшивает из останков нескольких людей одного и оживляет, а тот начинает убивать его близких…
— За что?
— Из ревности, от обиды. Несчастный оказался уродом, ненавистным своему создателю.
— И кто же ваш однофамилец — творец или тварь?
— Творец. У твари имени не было. Его называли разве что демоном.
— Я думал, когда берут себе чужое имя, то хотят быть похожими на его носителя…
— В моём случае это, наверное, желание антитезы: тот создал жизнь и обрёк её на страдания, а я твою смерть, которая счастливит. Поэтому и сходство наших имён неабсолютно: автор назвал его на германский манер: Франкенштейн…
— Франкенштайн — вот как надо выговаривать. В переводе — «камень франков».
— Или вольный каменщик…
— Stein — это камень.
— А franken?
— Древний народ. Каролингская империя была их поздним государством. Столица у них находилась в теперешней Германии, а лучшие земли — здесь. Они смешались с галлами, исчезли как особая нация, но немцы по сей день называют нашу страну Frankreich — империя франков.
— Или империя свободы?
Эжену надоела икра, и он отправил на ущерб blinную луну, оторвав полкромки.
— Какая уж свобода — при такой дурости! Куда слетаются все шарлатаны Европы, зная, что тут их озолотят и канонизируют при жизни? Во Францию!
— О ком вы?
— О некромантах, астрологах, алхимиках или вот магнетизёрах…
— Что дурного в вере в чудеса?
— Их профанация. Я знаю человека, действительно способного одним взглядом подчинить себе другого, и что, он похваляется этим? предлагает услуги репетитора в своём искусстве? Нет, он скромен и несёт свой дар, как бремя, а другие…
Набив рот остывшей полоской blinа, Эжен приостановил обличения.
— Интересное дело эти книги. Вы сейчас заговорили о Каролингах, а ведь в романе, откуда я взял себе имя, они как-то упоминались…
— Когда там всё происходит?
— Как будто в наши дни… Налить вам чего-нибудь?
— Я сам. Спасибо… В наши дни творится многое. Вот, — Эжен огляделся, понизил голос, — Вотрен, говорят, бежал с каторги.
Граф сморщился, разгрыз рыбный хрящ, запил мутным зельем.
— Зря.
— Это уж точно! Полиция намерена больше не оставлять его в живых…
— Боюсь, ваша полиция с ним не успеет, — объявил Франкессини.
Эжен с трудом проглотил, протолкнул белесым горьким вином.
— А ведь он вас считает своим другом.
«Говорил, что по его приказу, ты Спасителя к кресту вторично приколотишь,» — продолжил мысленно.
— Вот и хорошо, — безмятежно ответил убийца и бережно, почтительно снял губами с вилки последний кусок стерляди, — Не жалейте о нём. Его жизнь пуста. Он пытается наполнить её чем-то, что есть в нас с вами, но эта начинка ядовита, да-да… Самое интересное для меня
в человеке — то, как он хочет умереть. Я думаю, Вотрен мечтает пожертвовать собой ради возлюбленного юнца, а способ… что-нибудь многокровное, а главное, трескучее, поэтому — пуля возле сердца, возле, а не прямо в, чтоб осталась минутка-другая для последнего слова. Это очень важно… Ну, а вы — о чём мечтаете?— Уйти отсюда.
— Конечно же, уйти, — широкий жест ножом поперёк горла и ввысь, — Но как?
Это движение заворожило Эжена, навело на него какие-то неясные грёзы, но он их разогнал и ответил:
— Я хотел бы умереть так, чтоб спасти этим жизнь хотя бы тысячи хороших людей.
— Амбициозно, — оценил Серый Жан и подумал: «Такой будет моя».
— Мы не договорили о Вотрене.
— И не станем, ведь выкупать его жизнь своею вы не намерены.
— Дались вам эти дикие торги!.. Даже если вы и не из тех, для кого пишут земные законы, даже если вам Сам Бог велит убивать, я не поверю, что с той же необходимостью вы должны быть предателем!
В зелёных глазах графа угас задорно-блудливый блеск; они стали такими, какими смотрят в самую глубь себя. От сострадания в этот момент Эжен чуть не взял его за руку.
— Разве вам так трудно повторить для полиции то, что сказали мне?… Не знаю, насколько оно истинно, но правда тут точно есть, ведь правдой называют всё, что ведёт к лучшему или сохраняет от вреда… Вы хотите избавиться от Вотрена? Можно понять! Но ведь его здесь и нет. Напишите ему, чтоб не совался во Францию. Вроде он собирался в Америку — вот пусть и чешет, а иначе…
— Он всё равно вернётся. Не удивлюсь, если он уже где-то поблизости… Как бы ни заблуждался он на мой счёт, с вами его ошибка куда больше… Только в одном насчёт вас я с ним согласен… Ну, так что я должен обещать, чтоб вы перестали злобиться? Не давать показаний против Вотрена? Не посягать на его жизнь?
— Второе — по возможности, но первое — непременно.
— Ладно. Вот моё слово… В вашем языке есть эпитет для человека, жадного наизнанку, ничего в себя не впускающего?
— Можно было бы сказать закрытый, но вы выразились лучше, только я не таков.
— Значит, я не тем вас угощаю?
— Видимо.
Граф задумчиво посмотрел на лавку рядом с собой, протянул руку и поднял за гриф гитару, приложил её к себе для игры и, не спросив эженова желания, завёл простую страстно-печальную мелодию. Эжен выпрямился, наклонился, чтоб видеть все его пальцы на струнах — так ему удалось не упустить ни капли красоты этого действа. Когда музыка кончилась, он возвёл на гитариста счастливые глаза и проговорил:
— Да, это хорошо!
— Всем нравится, — молвил Франкессини, ещё больше грустнея.
— Тоскливо долго сидеть на одном месте. Пойдёмте на улицу — посмотрим, как зажигают фонари.
Англичанин отнёс гитару хозяину: «Сохраните до завтра».
Улицу осенял самый прозрачный, искристый снегопад.
— Я смогу проводить вас до дома?
— Почему бы нет.
Эжен заглядывался на фонарщиков, хвалил погоду, извинялся за неблизкую дорогу, улыбался и ловил губами снежинки.
О, радость, радость, — думал Серый Жан, — не знай, не чувствуй. Наши лучшие минуты — сейчас…