Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Не приглядев ночлега поточнее, мы располагались в придорожной охотничьей хижине, круглой, как храм Весты, наполовину упрятанной в землю от неизбеж­ной жары. На плитчатом очаге пыхтела бобовая каша, стлался смолистый кипарисовый дым, но ели на дво­ре, торопясь надышаться свежим вечером, в слабею­щем звоне ос, лицом в пурпурный занавес запада. Там же с отцовского позволения я и уснул со словоохотли­вым иноязычным конвоем, под россыпью звезд, соча­щихся во влажные щели век. Утро прослезилось весен­ней росой, и я выполз из-под плаща мокрее выдры.

На третий день пути, приотстав от тестя, отец ука­зал на широкий серый холм со срезанным верхом: «Нумантия».

Время стреноживает потуги воссоздать кругозор не­доросля в положенных рубежах. Уже, кажется, прихо­дилось излагать подобающие извинения, и теперь пора категорически брать их обратно. Это недодуманное «я», пузырями закваски возносящее тесто текста: атрибут ли оно предмета приключений в его третьем конопа­том

лице, или же повествователя, предателя бумаге — то есть меня в родительном падеже притяжания? Нет, невиновны оба: это мгновение бывший, выводя слово, и больше не ставший. Жить не беда, как ясно и сове без просвета, но не у себя на виду, не под надзором вчерашнего будущего.

Так вот наше место встречи, пепелище соития, при­близительно прошептал я в уме. Невидимый город при- давила плита миража, ее тусклые сады и фасады лишь обостряли угадываемое, а змея из глины и гальки, оглавленная рухнувшими башнями, еще вовсю опоясывала склон. Возбудившись внезапной наглядностью сюжета прежних игр, я ослабил поводья и поверг в за­мешательство задних мулов, но Секст вполголоса ско­мандовал Кулхасу и выправил колонну.

Двадцать лет половина моей родословной позорила здесь другую, лучше обученную удачам. От моральной гибели Нобилиора, затоптанного вместе с Масиниссой собственными слонами, до изнасилованной совести Остилия, который сдал армию осажденным и возобновил забытый договор, — они высились на своем слав­ном холме несокрушимо, пока далекий Капитолий сво­дило сердитой судорогой. Но прибыл разоритель гнезд, африканский триумфатор с премудрой свитой, и стя­нул город железным обручем, даже реку ощетинил жаб­рами ножей, отвадил все дышащее и съедобное, и тог­да они впали в людоедство. Кого же выбрали и обрек­ли котлу первым? Добровольцев? Я обдумывал этот кулинарный сюжет, как житейскую прозу, без мораль­ной рефлексии, как ситуацию, в какой легко оказаться любому. Нет, скорее слабейших, помеху самоубийствен­ной гордыне — женщин и детей, которых варвары все­гда охотнее пускают под нож, чем под иго. Обглодать до хрящиков руку, что еще вчера доверчиво тебя обни­мала, и — на бруствер, предаваться сытому мужеству. Не с руки, скаламбурю, справляться у Секста, кто в точности были эти ареваки, но и ты — побочный по­томок, и сны тех съеденных будоражат кошмарами ночной желудок.

В ту же пору противоположный, уже непосредствен­ный предок, корень рода и оригинал восковой маски, обонял из-за надолба прелести супа, с которым лет через сто с лишним предстояло породниться. Что чувствовал тогда наш просвещенный сокруши­тель, командир девяти Камен, кутаясь в плотный плащ отчей доблести перед обреченным ульем на холме, рос­сыпью лачуг из необожженного кирпича, которому он устроил-таки обжиг? Эта Нумантия была ему от силы досадным утесом по курсу магистрали, он корчевал и покруче, но тогда, в зареве Карфагена, он прорицал сквозь слезы обязательному Полибию, что и Риму воз­можен тот же огненный конец, а здесь сделал дело, со­брал инструменты и вышел. Чтобы не сбылось, он про­сто убрал ненужное с дороги, Рим выстоял и, вопреки снам, останется вечно, а нам нет иного выбора, кроме благодарности. Человек велит истории, и она повинует­ся; он мечет в золу мозговую косточку побежденного и предстает восторгу толп, как мельком отмеченный мечеглот на площади в Кайсаравгусте, извергатель неболь­шого огня.

В Клунии нас встречали стечением народа у ворот — дед, видимо, считался у них не последним челове­ком, а приезд отца вконец распалил голодное любо­пытство жителей. Застигнутые вестью, они выбежали как были: кузнец в кожаном фартуке, чумазые уголь­щики, гончары и непременный цирюльник с прибо­ром пропитания в кулаке, держа за полу ошалевшего от боли, чтобы не испарился недобритым. Такое вни­мание обязывало, и я, умаянный жесткой ездой, все же мобилизовал позу и придал лицу выражение авто­ритета, подставляясь податливым взглядам. Секст, уже кое-что во мне понимавший, искоса усмехнулся, но я старательно упустил из виду.

Вопреки смутным ожиданиям, здешний народ мало отличался от известного прежде: та же на живую нитку одежонка, те же наскоро скорченные рожи. Присталь­ному взгляду, наверное, открылось бы больше, но я был слишком увлечен собой. В целом смахивало, что дядя сколотил себе дружину ряженых, и я тоже скосил усмешку.

Дом деда, приземистый и рыжий, но протяженнос­тью обличавший достаток, стоял, если позволено так выразиться о горизонтальном, сразу за фором. Мы пе­ресекли узкую, неряшливо вымощенную площадь — но бокам, без всякой колоннады, зияли скважины ла­нок, куда рассосались обрывки нашей процессии, а весь торец занимал новенький храм, под мрамор, с несу­разной челюстью портика, над которым расписной с золотом фронтон изобличал кисть местного самород­ка. По сторонам на тяжелых постаментах пучились бычьи истуканы из темного камня, очевидные пере­житки прежнего. Дом тылом примыкал к храму и со­общался с ним, что, как я сообразил впоследствии, посходило к палатинскому образцу, водившему такую же дружбу с Аполлоном. Табличка, на которую с дос­тоинством

указал дед, поясняла, что этот храм Эркула подарил городу Лукий Бригаик. Он же, как я вскоре, убитый стыдом, проведал, был автором росписи.

Дверь в атрий отворилась непременно внутрь, слов­но в святыню. У входа, деликатно покашливая в кула­ки, топтались три опрятных молодца, то ли приоде­тые к приезду слуги, то ли родственники второго при-зыва, которых преминули представить. Пыльный мальчишка мучил палочкой черепаху, запертую на все засовы; Лукий сгреб его под локти и взгромоздил из-вестным жестом в седло, чему я тоже сконфузился. Вообще, к концу экспедиции я стал сникать и кис­нуть, польза кругосветного усердия истекла вместе с расстоянием. Теперь хотелось домой, где жизнь шла без подсказки, как простое время, а здесь следовало длиться усилием воли. Мальчишка приходился мне дядей — сын Лукия от второго брака, скрасившего скорбь по усопшей бабушке. В безотчетном поиске опоры я полагал встретить здесь теток, годы назад гостивших у матери и потому бывших величиной в какой-то мере известной, от которой про­ще вести отсчет. Но их, конечно, не оказалось, давно отосланных в дальнее замужество. Зарево приезда, блес­нувшее конному с холмов, вблизи таяло бликами на воде, подергивалось тусклой опаской; любопытство улицы, ко­торому я только что жадно подставлялся, теперь стека­ло слизью с лопаток, и самая бережная дружба давала предлог праздному подозрению. Слоняясь в бессолнеч­ном зале, где пустовало и пахло затхлой жизнью, я не­навидел редкие мертвые предметы, везде обличал под­мену и сглаз. «Кориолан в опале», додумался входя отец. «Марш умываться!»

Сменив платье, мы прошли в храм. В гулкой глуби­не сипел полипами служитель, разводя огни; у алтаря уже лежали тщательные щепки, наколотые в нашей священной роще. Я выдохнул судорожный ком молит­вы, словно боялся не успеть до скорого разочарования. Меня пока не пугало, что небеса, может быть, пусты, а зло, которому я пусть и уступил в минуту слабости, еще не мерещилось суверенным. «Кто бы ты ни был, бог или богиня», уже свидетельствовал низкий голос отца. Кто бы я ни был, глоток плоти в пищеводе мох­натого созвездия. «Велишь ли именовать этим либо иным именем». Приторный дым облизал темные бал­ки свода, и резник из недавних подворотных парней задрал голову нарядной белой козы. Угадав беду, жи­вотное взметнулось, у алтаря наступила короткая суто­лока, и отец, с его фактической однорукостью, осту­пился и упустил чашу для возлияний — она грянула вдребезги о каменный пол, истекая молоком и медом. Возникло долгое безмолвие. Не рискуя оборвать об­ряд, отец принял из рук служителя новую чашу, вос­становил каждое слово и жест, и козу все же постигло неизбежное. Мы вышли прочь из храма в сумерки не­милости.

Ночь стелилась, точно черная река, одолеваемая вброд; дремота опрокидывала и покидала; лопались пузыри из бездны, полные укоризненного шепота. Как нередко в преддверии бреда, я бесконечно и сбивчиво оправдывался перед кем-то мнимым, всякий раз заново после третьей фразы. Следовало заступиться за отца, но подлая жалость к себе не давала слова. Все хорошо, шепнул я вслух, все-таки засыпая к рассвету. У темного входа дня трое опрятных ласкали обвитого лилиями Каллиста в алом влажном ожерелье.

Прогулка на рудники никак не развеяла затмения, хотя в иное время сопливое любопытство взяло бы свое с лихвой. Я, правда, попробовал спуститься в шахту, но весь воздух и свет быстро остались наверху, и чудом не стошнило в плотную пустоту наискосок, где скита­лись медленные бестелесные искры. Лукий в личине деловитости, погасившей всю прошлую экзотику, по­яснил, что «подземных» предпочитают держать там безвылазно день и ночь — так им проще привыкнуть, и меньше мороки охране.

В неглубокой пещере, продолженной навесом, суе­тились у ворчливых печей голые люди в плотной саже, прикованные за лодыжки к ввинченным в камень коль­цам. Плоды труда лежали тут же: серая тумба свинца и серебро на деревянных подносах, которое дед вдумчиво пересчитал и велел снести в повозку.

Дома до самого обеда они с отцом возводили сереб­ряные столбики, чертили цифры на табличках и с довольным видом откидывались на стульях. Все впустую: через пару лет Кайсар отнял концессию.

Для меня день миновал без надобности, будто и не мой собственный, а чей-то вычитанный; так, бывает, выводит в дневнике состоятельный болван, ищущий себе на земле значения: «Встал в третьем часу, отку­шал зеленых фиг с отжатым сыром. Размышлял о трех видах добродетели и о слепоте промысла. Витиния выпороть, ворует». Я недоуменно плутал по гулкому дому и саду, силился возобновить былые беседы с Секстом, которому теперь явно не доставало досуга, и разница в возрасте обозначалась резче. Подмывало к пользе — не в смысле услуги кому-то, а для себя, чтобы жилось убежденнее. Артемон снабдил в дорогу спартанской конституцией Ксенофонта; я послушно (тебе выпала Спарта — покажи свою стать) силился углубиться, разматывая свиток то на липком от пол­дника столе, то у тесной стены под смоковницей, и цепенел от скуки — занятие оказалось не для здеш­них мест. Вечером, изнуренный праздностью, я вы­шел с отцом проветриться.

Поделиться с друзьями: