Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он был непривычно взвинчен и, пока путь проле­гал по городу, отмалчивался, а затем принялся вполго­лоса толковать, что вскоре дело будет поставлено на твердые финансовые сваи и больше незачем зависеть от анонимного доброхота в Риме. Я не стал спраши­вать, какое дело, — наши разговоры все теснее сдвига­лись вокруг единственного. Когда он окликал капито­лийскую триаду, его восковой профиль с воздетой над кадыком бородой звал глаза вверх, в ветреную высоту сумерек, а гневное слово стенобитным снарядом дро­било воздух. Я бдительно семенил рядом, поперхнув­шись испугом, и впервые недоставало покинутого дет­ства. Как ни льстило скоропостижное приобщение к мужеству, иерархия заговора подменила милые узы радости, и торжественная слепота уже не взирала ни на буллу, ни на прайтексту. Так проходили уроки оди­ночества.

Мы давно повернули и двигались теперь давешней площадью, окаймленной бельмами заколоченных лабазов, хотя и не вполне стемнело. Когда поравнялись с быками, пустоту

вспорол быстрый насекомый свист, и невидимое жало сухо звякнуло о каменную тушу. Отец резко пригнул меня и отпихнул за угол постамента. Площадь была пуста, из единственной поперечной ули­цы сочились клубы серебряной ночной немоты, точно из нее разом вычеркнули маленькие голоса птиц и свер­чков, и даже скрип деревянного кренделя ближней бу­лочной. В разъятом овале гранитных рогов бесшумно обозначались первые звезды света. Отец пошарил по мостовой и поднял короткую стрелу со сплюснутым железным наконечником, с ястребиным пером на хво­сте. И уже без слова, без зоркой оглядки — он не ведая страха, а я одолевая — мы покинули каменное укрытие и тронулись к дому.

Мне невдомек теперь, почему он не принял очевид­ных мер. Растолкать беспечных сновидцев, прочесать округу с оружием — разве не это подобало ситуации? И сто безмолвии крылся внезапный смысл, словно сбы­лось терпение или замкнулась нужная петля, и когда я сунулся осведомиться, ответом было одно немое недо­умение. Мы приняли лампу у патлатого привратника и прошелестели в спальню.

Разбудили раскаты света по истонченным в слюду искам. Далекие молнии набегали, как волны прибоя, земля издавала низкий каменный гул. Я кинулся к окну, но оно оказалось слишком мало и выходило мимо, срезав большую часть зрелища. Подтянувшись, я кубарем выпал во двор. Всю северную оконечность неба рассе­кали ветвистые золотые трещины, они подбирались ближе с каждой вспышкой, и все членораздельнее не­годовал гром.

И тогда в этой бесслезной буре света и грохота мне явились иные, вразумленные звуки — грозное пенье металла, скрежет копейного жала по щиту, лязг доспехов. В черном облачном поле вспыхивали и гасли кон­ные призраки, ликовал легионный горн, а далеко вни­зу, в устье грозовой воронки, предстоял судьбе неза­метный смертный и всей прозревшей кожей ждал зна­мения.

Небо раскололось и со звоном осыпалось наземь. Вековое дерево в углу ограды вскрикнуло и взметну­лось в зенит ослепительным буро-багровым смерчем.

V

Прапрадед Лукилий, которому литературные подвиги не оставили досуга жениться, усыновил племянника, отрасль брата. Этот брат, Г. Лукилий Ирр, достиг прайтуры, высшей в роду почести, и в этом качестве, как свидетельствует Варрон, рапортовал Сенату о быке в Бруттии, обретшем дар латыни. (Легко вообразить ре­акцию отцов и сопричисленных.) Их сестра приходи­лась бабкой Помпею Магну, чья мать, по странному совпадению, тоже была Лукилия — но не наша, из рода Руфов.

Упомянутый племянник, сиречь прадед, отмечен квайстором при ораторе М. Антонии в пору киликийской кампании, а дед, несметный богатей, как ни на­прягал высокое родство, не пошел выше плебейского трибуна, хотя и родство, и богатство были вскоре при­няты во внимание авторами проскрипций. Дед воору­жил домашних, прорвался к морю и отбыл к Сексту Помпею; впоследствии мы были прощены, но не в ущерб казне.

В консульство Л. Айлия Ламии и М. Сервилия пос­ледний из рода Ирров, вероятный мститель, впервые ступил на остийский берег. На перламутровом мелко­водье сороконожками суетились суда, с суши раздвигала объятия зеленая людная осень. Отцовский партнер Нигер, которому я был вверен до Рима, часа два протомил на пирсе, пока хриплая лебедка выдергивала из трюма амфоры, приказчик проверял накладные, а лысый письмоводитель в легионной татуировке взи­мал таможенный сбор. Ленивая ругань не торопила событий, и очумевший от безделья кучер, раб идеала, в сотый раз перекатывал в повозке узлы. Поодаль смуглые портовые дети играли в классы, заволакивая солн­це пеленой пыли.

Наконец, изрядно за полдень, тронулись. Я растекся ничком по мозолистым узлам, провожая запекшимся взглядом дорожную ленту в серых клубах пиний, сквозь которые то и дело возникало слабеющее на излете све­тло и щекотало в носу. Из-за овечьего колодца выс­кочил к обочине заспанный пес, весь в черных ссади­нах, и трудно пролаял, словно декламировал опостылевшee или полузабытое. Возница, как бы в ответ, высек из гортани немногословную песню, и я уснул, поручив путешествие воображению.

И снова — в колыбельную слепоту, откуда родом однажды воображенное сиротство. Как безоружно ус­тупаешь волшебной тишине, где никогда — ни ветра, ни грома! Это лишь долгая явь, чей грунт, больше не перечу, мы возделываем сообща, располагает извне простые и неукоснительные угрозы и не беднеет про­странством, а горизонт сна стиснут отсутствием, и надо всемерно украсить и обезвредить видимое, чтобы убе­дить пойти. Страх, когда неминуемо наступит, оста­нется без истока и названия, и уже не найти смерти спрятаться: там, где цвет заменил запах, умирают, как в детстве, одни

другие.

Я стою на мощеной площади неизвестного города, одного из виденных много позже. Кругом торгуют и дерут горло, но нет знакомой надсады, словно скоро сойдутся вместе радоваться, и незачем омрачать роз­нью. Чернобородый купчина улыбчиво зубаст, взгляд полон знания без окалины зла; он бросает на прилавок праздничный синий сюнт, убедительно бьет ладонью: «Неужто явишься как есть?» Я удивленно оглядываю себя донизу: весь в пыли и глиняной коросте, прибыл издалека. Но я не могу заплатить спрошенное, а торго­ваться стыдно, и прохожу мимо, пояснив жестом не­причастность предстоящему. Перед муаровым мрамор­ным порталом — толпа ожидания. На беглый взгляд — курия или храм, но пристальнее — просто баня; в при­творе продают билеты, а один из нетерпеливых уже стряхнул обувь и озабочен сбоем подметки. Среди при­ветливых предстоятелей помыва я не вижу никого нуж­ного, повода примкнуть с полотенцем, и продолжаю удаляться. Пролегает быстрая черта, и сточенный туф брусчатки ослабевает, теперь это тропа наверх, где не разминуться ступням и даже под неотступным натис­ком страха не перейти на опрометь. Возникает и спол­зает вниз лохматая роща; вот развилка у валуна, где я, передохнув от крутизны, безошибочно забираю вверх и влево; я не знаю этих вех и ориентиров, но одобряю точность их расположения и все тщательно именую дурацкими словами детства, чтобы не меркли за спи­ной, как время. На вершине уже ночь, сумерки сочи­лись за мной по склону, и лицо ждущего полутемно, как и сердце от настигшего страха. Он подносит ладо­ни к моим глазам, бережно и жестко прижимает веки..,

...и я прозреваю. Неверные предметы и контуры прекращаются, из-под них пульсирует сеть света, все­ленная равноотстоящих точек, стянутых огненными жгутами, жидкая желтая и алая проволока. Все — ви­димость, просто момент и место, острие и звезда его прокола. Зрение исходит сверху, словно зрачки подка­тили под темя. Медленно, как бы и не моей волей вовсе, отворились веки; взгляд затопила стремительная тьма, с трес­ком раздираемая факелами. Пока я воспарял, выбыв из числа очевидцев, мы пересекли померий и теперь мешкали у Остийских ворот. Нигер сетовал на свою преступную нерасторопность, потому что ночь настала целиком, и пробираться в такую пору по узким, еще далеко не обезлюдевшим улицам было рискованно. Предстояло нанимать стражу, и он отражал приступ скупости, хотя явись мы засветло, пришлось бы, ввиду запретa на гужевое движение, искать носильщиков, что вряд ли стоило дешевле. Наше апоплексическое заме­шательство разрешили вышедшие из башенной тени трое провожатых, которых дядя Вергиний, извещен­ный о прибытии, третью ночь отправлял наперехват к порогам. Опознав друг друга, мы пустились в путь — едва ли короче прежнего, потому что шагом, по наи­меньшему общему знаменателю, ведомые, словно па­рус созвездием, чадящим треугольником факелов. Сон, еще слабо тлевший в недрах зрачков, вспыхнул навстре­чу ложному подтверждению и погас.

Было, пожалуй, еще не так поздно, от силы второй час ночи, но безвременье, в которое я незадолго обру­шился, не выпускало до конца из цепких лап и путало скудные координаты. В дымном теле тверди, где взгляд полагал изобличить разве звезды, внезапные окна от­воряли тощий чахоточный свет — там, полны по горло неизвестного дневного гомона, как неурочно беремен­ные поздние остийские барки, теплили масляные плош­ки и жаровни завтрашние горожане, пока почти лему­ры или маны, бестелеснее банных предстоятелей сна. В растворах этих устриц липли к притолокам несураз­ные тени, пятипалыми веслами сгребали впрок чужое пространство, отчего истинные светила, аборигены сво­их небесных мест, тускло теснились к зениту и недосчитывались многих павших. Или пыль, взметенная сто­тысячным выдохом, заслонила им млечный блеск; но еще непрогляднее, как ни надсаживались факелы, приходилось нам на дне ущелья, где слепые стены под­пирало сопение спящих, кашель в душную подушку под штабелями тех же тел. Вознице с Нигером этот способ движения был, видимо, не в новинку, но мне казалось, что наше путеводное зарево лишь затем раз­двигает базальтовый мрак, чтобы он тем сильнее стис­кивал виски в кильватере. Порой что-то подмигивало ему в углах век, будто заведомый соглядатай погони, но я изогнулся и удостоверился: это были просто ис­кры, которыми брусчатка провожала железные ободья.

Лишенный ориентиров, кроме желтых межпланет­ных дыр, я перемещался, как добыча в чреве нильско­го чудовища, где свидание с явью предстоит позором в пункте, противолежащем исходному. Все кропотливо выношенное, запасенное й сердце впрок для торже­ственной судьбы над Тибром, мельчало и ежилось, та­яло в желудочной кислоте змея, и оскомина растворя­ла самые зубы страха.

Впрочем, как ни впечатляла величиной рукотвор­ная ночь, ее по мере нашего углубления все чаще про­ницали лучи иных существований, а слитный гул дро­бился на всплески голосов. Дорога пошла вниз, и над ступенями крыш распахнулся воздух дальнего сада, олеандрово-миртовый жар и шорох, мраморный пульс воды. Вдруг остро понадобилось оказаться там, невесть где, сбивчиво изливать заветное, высекая губами из мрака нежную надушенную руку, теряя сознание.

Поделиться с друзьями: