Проводник электричества
Шрифт:
— Иди-ка ты, парень, поспи. Найдешь там у дивана одеяло и подушку.
— Хочу спросить. Вы когда… ну, вот когда вы человека бьете, вам это нравится?
— Насилие — не карамелька с ромом, парень. Кто начинает с карамелькой за щекой, кончает в проруби или в болоте, как Шкуратов. За ним приходят рано или поздно. Насилие — это зачастую единственный способ решить все в свою пользу, когда тебя по-настоящему припрет, тебя и малых сих, которые зависят от тебя, от твоей силы, от твоих кормящих рук. Ты можешь полжизни прожить в тиши и благодати, но ты должен знать: в любой момент придется выбирать. Как между «жив» и «помер». Будь готов.
Иван поплелся спать и знал, что долго еще не уснет, несмотря на разбитость, на слабость: все было зыбко, все отчаянно непримиримо. Бог видит развращение человеков на земле и истребляет их за это с лица земли, готов
Не срастить
1
Все, все выходят замуж «после», но только не она, она-то знает, что надо ждать мертвого так, как живого… — он говорил себе ублюдочно-себялюбиво, набедокуривший ребенок, сказавший обидное слово и знающий, что мама только на мгновение стала для него чужой и что бы он, Камлаев, ей ни сделал, она простит, спасет, притянет, возьмет в свое великое тепло, ей любящей вот этой силы хватит навсегда… Какая же он все-таки редкостная тварь, как он привык все взваливать на Нину, всю работу по поддержанию того, начального тепла — пусть ползает, пусть собирает хворост, пусть мечется по клиникам, врачам, как вдоль решетки по вольеру, пусть что-нибудь сделает со своей закупоренной маткой, так, чтобы он, Камлаев, мог продолжиться, возобладать над окончательной чернотой.
При полном безветрии он замерзал; стынь навсегдашняя, отсутствие Нины, земельный холод, медленно вливавшийся в него, Камлаева сковали, давая почувствовать смерть… как это будет… сидел на скамейке у детской площадки, заставленной раскрашенными в теплые и добрые цвета железными снарядами, глядел на жестяные мухомор, ракету, горку, карусель, на валик, укрепленный между двух столбов, чтобы залезть и побежать, как белка в колесе, — «мам, я не падаю… смотри, смотри, не падаю»… и повалиться, разбежавшись, удариться затылком оземь или клюнуть носом, чтоб мать метнулась с надломившимся лицом… перепуганной курицей, самкой… скорее схватить, ощупать с ног до головы счастливейшего дурака.
Чужие дети, визг и гам, их совершенная серьезность и сосредоточенность на играх в «дочки-матери», в «больницу» — приехал «муж», работает водителем грузовика, привез зарплату, «жена», слюнявя пальцы, пересчитывает листочки подорожника, единственные деньги, какие есть у Бога для детей, и каждой весной делает их заново, вливая в природу зеленую кровь, — смотреть на это все она спокойно не могла, вид детской площадки был Нине мучителен: их легкая тяжесть, расчесанные боевые ссадины, вот черствая корочка на содранной коленке, так хочется отколопнуть, увидеть розовое, свежее под омертвелой частицей плоти… как на собаке заживает, как ящерка отращивает хвост…
А он, Камлаев, думал о том же самом по-другому: вот эта мысль, что никогда… возможно, никогда… не будет он — его, камлаевская, капля — тянуть короткие и пухлые ручонки к ленивой старой толстой кошке Мурке, огромной, как тигр, едва ли не больше тебя самого, что никогда не будет строить он железную дорогу, водить летучих конников Буденного в победоносный сабельный поход, расквашивать о наледь нос, хватать во весь объем груди морозный острый воздух, став на мгновение царем горы, облитой скользким блеском, чесать Манту, сдирать коленки, бить всей силой по бесподобно звонкому мячу, не будет спрашивать «есть мозг костей, а кости мозга есть?» и про него уже не скажут никогда: «а колотушка-то у паренька что надо — отсушит ручонки любому ловиле»… — вот эта мысль то хоронила заживо, то повергала в безысходную удушливую ярость: не мог простить он жизни, миру, Нине бесплодия физического тупика.
Взлетел по лестнице и долго
не мог найти ключи — неужто обронил? Нашел, как отмычку, проник. Как будто их опять, его обворовали, уже и он, как мародер, пришел взять что осталось, то, чем побрезговали те. Жемчужно-серым светом неопределенного времени суток был наводнен весь дом, времени не было. Внизу проснулась, зашумела поливальная машина и поползла под окнами, с шипением вылизывая струями проезжую и тротуары, сбивая пыль, выкрашивая в черное, блестящее, натертое до блеска круговращением щеток на предельных оборотах — вот это ощущение обновления, когда казенный чистильщик шумит и радуга перед тобой опадает капельным ковром, бьет колкой моросью в лицо, и кажется, еще возможно новое рождение, другая жизнь, так в это верится.С грабительской осторожностью прокрался в свой, хозяйский, кабинет, стряхнул пиджак, стянул фуфайку, туфли… немного постоять под душем… пол в ванной, душевая, кафель — все осветилось, будто операционный блок в больнице, — «осмотр и вскрытие производятся…»
2
Она сидела на кровати, привалившись спиной к стене, обняв колени, и подалась к нему лицом, вот с этой знакомой до морщинки материнской гримасой раздражения, со скрытой за маской раздражения тревогой — ребенок не в том возрасте, когда в него, не унижая, вцепиться можно и вести через дорогу за руку, но все равно метнуться хочется, предостеречь, окликнуть «Стой! Не смей! Подальше отойди от края!»… порой она становилась похожей на мать — камлаевскую мать, варламовскую Нюшу, при всех различиях в рисунке, лепке лиц… и в эту самую минуту, после всего, после «не мать», «не женщина» похожей была — неужто все еще могла простить его, простила?
— Что там с Иваном? Что сейчас? Ты почему не отвечал? «Все хорошо» не в счет… — она спросила быстро, с честным нетерпением: жить дальше будем врозь, но есть еще дела, остались еще общие страховки, машины, судебные приставы, арендная плата, невзысканный долг, перевод на твой счет моих двух с половиной тысяч евро.
— Ивана не похитили за выкуп, спецслужбы ни при чем. — Он начал, скот, в своем репертуаре… неужто веришь, тварь, что Нина сейчас фыркнет, не в силах подавить смешка? — Ордынский-старший в Лондоне может спокойно играть в бридж с потомственными лордами, не опасаясь экстрадиции на родину.
— Во что ты втравил его? — поторопила Нина раздраженно: есть покупатели на дачу? Ты рассчитался за ремонт? Был у нотариуса, нет, а почему? не хочешь продавать? А кто там будет жить? Я не хочу, а ты один — не будешь.
— Мартышка попросила помочь устроить Ваньке личное существование, и я ему его устроил.
— Да-да, я, кажется, уже об этом что-то слышала, — она ковырнула с ненатуральным, не своим смешком. — Кривоколенный, девочки-подружки. Заодно и свою подлатал-подновил… личную жизнь. А я-то думаю, а почему мне так не нравится с недавних пор там у тебя, в Кривоколенном? А вот поэтому — там все пропитано чужим… или чужими? — Ее передернуло, лицо искривилось, как будто подвели к чему-то, что остается после очистки города от кошек, от собак, к тому, из чего делают сельскохозяйственные удобрения.
Замкнулась наглухо, глядела уже сквозь, не застревая, сухой водой, в пустое место, и он, Камлаев, заспешил, почуяв, что сползает под откос, вцепляясь в рассыпавшуюся глину, в корневища:
— Так вот, насчет Ивана — шел с этой девочкой, Машей, — три выродка в погонах наехали и не спустили. Вседневневная пожива рядовых сотрудников, насилие, низведенное на уровень быта, — пожрать, покакать, изнасиловать. Короче, искупался наш Ванька, в чем не следует. Девчонке голову разбили, прекрасной огненной такой девчонке, а этот, тот, который сегодня наскочил на нас с тобой в джипе, — ее отец, сам тоже милицейский. — Камлаев налетел на «нас с тобой», как лбом на косяк, и загнулся от фальши. — Все живы, хорошо, что так все кончилось, поскольку если бы не так, тогда бы этот милицейский папа насильников бы точно в землю вбил. Он таких шуток вообще не понимает. Да, я надеюсь, Лелька ничего об этом не узнает, а не то, чего доброго, кое-кого придется экстрадировать в обратном направлении. А Иван — он на пороге большого и светлого чувства. Я, конечно, сказал ему, что будет целый короб у него больших и светлых, но он, по-моему, заложился на то, что эта будет первой и последней… — цеплялся скрюченными пальцами, и корневища узловато, безжизненно-белесо, мохнато выдирались из земли, ничто не держало, сползал по глинистому склону на топкое, водой сочащееся дно.