Птицы поют на рассвете
Шрифт:
— Твоя?
Женщина кивнула.
— А ты позови. Передохнём. — Ивашкевич оглянулся вокруг. — Пусто как. Ни души. Никто и не заметит, что гости приходили.
Женщина тоже огляделась.
— Идите, — нерешительно сказала она. — Хоть голодному у голодного не поесть…
Подошли к хате. От солнца, от дождей бревенчатые стены потемнели, как после пожара. Переложив ребенка с правой руки на левую, женщина просунула ладонь в щель ограды и отодвинула жердь, которой была заложена тесовая калитка. На голом дворе виднелся низкий сарай без дверей. Из-за края тучи пробился слабый белесый луч и лег перед сараем у пустой собачьей конуры.
Вдруг
— Они!..
Ни слова не могла произнести больше и побежала. На середине двора остановилась, задыхаясь, словно эти несколько шагов забрали все ее силы. Руки дрожали. Почувствовав это, ребенок заплакал.
Жестом показал Ивашкевич, чтоб все прижались к забору, и стал впереди цепочки. Раскрытая калитка, точно щит, загородила их.
— Хо! — прозвучал насмешливый голос. — Где, малинка, пропадала? — Длинная тень говорившего медленно вползала во двор. Но сам он был еще не виден.
— Какая малинка! Калинка… — сказал другой. — Видишь, кислая. — Рядом с первой, чуть позади нее, легла вторая тень.
— Ничего. С нами повеселеет, — уверенно откликнулся тот же насмешливый голос. — Поставит на стол горкушу, всем весело станет.
Тени плыли дальше, к ногам женщины.
«Двое, — лихорадочно мелькнуло в голове Ивашкевича. — Пока двое».
Во двор шагнул невысокий мужчина, за ним второй — повыше и поплотнее. У обоих нарукавные повязки с изображением свастики. У того, что повыше, через плечо автомат.
Ивашкевич видел их спины: покачивающуюся лихую спину невысокого и осанистую другого. «Двое», — беззвучно произнес он. Двое приближались к женщине. Ивашкевич выждал еще несколько секунд.
— Руки вверх!
Все выскочили из засады.
— Руки вверх!
Спины мгновенно исчезли. Теперь Ивашкевич увидел лица обоих. У невысокого было круглое, опухшее от хмеля рябое лицо, второй казался старше, его толстые губы побелели и дергались, будто их кололи иголками. Руки, поднятые вверх, била дрожь. У губастого на пальцах сверкали кольца. Изумленно раскрытые глаза полицаев смотрели на Ивашкевича, ничего не видя. Но наган и устремленные на них автоматы они видели. Только это они и видели.
Паша сдернул с плеча губастого автомат, обыскал обоих, снял с них ремни и связал им руки назад. Потом, словно выпачкался в грязи, брезгливо вытер ладони об свои штаны.
— Ну! Кругом! — приказал Ивашкевич. Он опять увидел спины, теперь уже вздрагивавшие, рыхлые.
Полицаев повели в хату.
Петрушко стал у дверей. Паша направился к калитке, держа палец на спусковом крючке автомата.
В калитку важно вкатился петух, медлительный, рыжий, с высоко поднятым черным хвостом и пламенным широким гребешком, похожим на корону. Паша увидел петуха.
— Ай, красавец, — покачал головой. — Только тебя тут не хватало.
Петух постоял, повел короной и вернулся на улицу.
Почти треть низенькой, с выщербленным полом хаты занимала бокастая печь, побеленная и чуточку подсиненная, будто выснеженная, и казалось, от нее тянуло прохладой. Полицаи стояли у печи, спиной к ситцевой занавеске, протянутой над запечьем.
— Ну, с нами не повеселеете, — с недобрым спокойствием пообещал Ивашкевич, усаживаясь на лавку.
Источенный временем и жучками, весь в темных оспинках, висел в углу киот. В тускло мерцавшем окладе сиял в нимбе желтый лик богоматери с розоватым младенцем на руках. Глаза, неподвижные и покорные, как у овцы, ничего не выражали, словно из самой вечности смотрела она. «Когда жизнь райская, глаза всегда ничего не выражают, — взглянул Ивашкевич на икону. — Даже радости настоящей нет в них. Должно
быть, это совсем нечеловеческое — райская жизнь…» А напротив, будто неверное отражение той, что сияет под резным окладом, на краю широкой деревянной кровати, потемневшей, с иззубринами, примостилась хозяйка хаты. Эта тоже держала на руках ребенка. Худенький, с синеватым носиком и прозрачной кожицей, светившейся на его костлявом, как у высохших старичков, личике, он всей своей крохотной силой прильнул к груди матери, и видно было, что ему все равно холодно, исхудалое тело женщины не излучало тепла. Ребенок заплакал. Из-под натужно сомкнутых покрасневших век потекли слезки, и личико сделалось еще более старческим. Ивашкевич отвернулся.— Фамилии бы, что ли? — покосился Левенцов на полицаев.
— На кой тебе их фамилии? — пожал Ивашкевич плечами. — Предатели, и все.
— Так нас заставили, — перехваченным голосом произнес рябой. Его глаза впивались то в Ивашкевича, то в Левенцова. — Своей волей разве пошли бы…
— И тебя заставили? — посмотрел Левенцов на губастого.
— А как же, заставили, товарищ…
— Какой я тебе, подлецу, товарищ! Гестаповцы тебе товарищи! — гулко стукнул Левенцов кулаком по столу.
— Истинно говорю, заставили, — жалобно всхлипнул рябой.
— Не Саринович ли? — насмешливо спросил Ивашкевич.
— И бургомистр, и Саринович! — закивали оба.
— Вот как? Зови-ка Сариновича, — повернулся Ивашкевич к Левенцову. — Вместе с Хусто иди. Дом за дубками. Видел?
Рябой и губастый не сводили глаз с Левенцова и Хусто, пока они не скрылись в сенях.
— Выручали, кого могли. Никого не обижали, — подвывал рябой.
Оба говорили, словно стонали. Казалось, те, которые только что входили во двор, ушли, а это другие, так разнились их голоса, их интонации.
— Выручали? — не выдержав, вскинулась хозяйка хаты. — Не обижали? — Она укачивала сморенного криком ребенка. — А Лизка?
— Что Лизка? — спросил Ивашкевич.
— Знасильничал. Руки на себя девка наложила. Вот что Лизка.
— Есть у нее кто?
— Мать.
— Далеко хата?
— Шабры мы.
— Шабры? Сходи за ней, — сказал Ивашкевич.
Саринович вошел мелким слепым шагом. Маленькая голова на длинной шее и узкие покатые плечи тряслись и никак не могли остановиться. Он едва переводил дыхание, выпученные глаза как бы искали чего-то и не могли найти. Но встретиться с Ивашкевичем избегали.
— Сюда, — позвал Ивашкевич. — Тут все свои, не узнаешь разве?
Саринович поднял плоское, табачного цвета лицо и угодливо осклабился. Он сел на лавку, невидящим взглядом обвел всех, ни на ком не задерживаясь, только на жену чуть дольше смотрел. Их привели вместе. Полная, заплывшая жиром, что и бедра не были видны, она занимала весь простенок.
Покачивая ребенка, вернулась хозяйка. За ней плелась соседка. Та увидела полицаев. Брови ее поднялись в испуге и так и застыли высоко над округлившимися глазами. Это длилось мгновенье. И кинулась на рябого.
— Душегуб! — вцепилась в него, обезумев от горя и ненависти. Силы оставили ее, она рухнула на выщербленные, серые от давности и частого мытья половицы. — Доченька! — произнесла затихавшими губами, словно увидела перед собой ее, живую.
Ивашкевич и Левенцов бережно подняли женщину, уложили в кровать.
В хату вбежал старый крестьянин в неподпоясанной домотканой рубахе, в галошах на босу ногу. Галоши были велики и, когда он ступал, неуклюже хлопали. Вид у него был испуганный.
«Отец этой женщины, — догадался Ивашкевич. Он переводил глаза с нее на старика и с него на женщину. Что-то внятно повторялось в их облике. — А Лиза его внучка».