Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкин и его современники
Шрифт:
ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ Напрасны все твои укоры За то, что не трудясь живу И, отвратя унылы взоры От храма Талии, не рву Тех лавров, коими бы можно Себя столь лестно увенчать! Упорен ты — итак, мне должно Тебе причины рассказать Моей холодности чрезмерной: Хотя успех неимоверной Провинциала наших дней И спорил с леностью моей, — Но, друг мой, что-то не по нраву Мне сей блистательный успех; И ныне, Авторов по праву, Хоть суждено им громкий смех Гостинодворских Ювеналов Считать наградою за труд, Хотя с партерных тож оралов За крик их пошли не берут, — Но лучше не писать решиться И быть от славы вдалеке, Чем за труды свои польститься На браво громкое в райке. Но ты мне возразишь, конечно, Что труд мой был бы не таков, Как многих. — Слушай, друг сердечной, Я отвечать тебе готов. Ты прав. Когда бы не химера Одна могла меня польстить, Что даже красоты Мольера У нас я мог бы воскресить, То не простительно бы было Скрывать талант столь редкий мне, Тогда б ничто не послужило Мне оправданьем в сей вине; Об этом я с тобой не спорю, Но, знаешь ли, к твоей беде (Быть может, к общему нам горю), Что в уши нам жужжат везде Не Дребедни и не Шмелёвы, Ни Антиволгинской народ (Хотя кусать они готовы, Но им зажать нетрудно рот), Но все, с которыми случайно Я ни вступаю в разговор О Талии, — что будто тайной Есть рыцарей её собор, Которые, сплетясь руками И храм её обстав кругом, Корзину с острыми словами Всю опрокинули вверх дном, И этим сором засыпают Отверстия все между них, Не укрепившись, не впускают Во храм поэтов никаких. Ты скажешь верно: «Люди эти Всё это видели во сне»… Ошибся: Рыцарей приметы Описывают даже мне. По ним ты можешь догадаться, Что твой приятель поделом Их храма должен опасаться И даже сочинять — тайком. Один из них — поэт известной, Сатирик — сущий Кантемир, Он с Талией по дружбе тесной Смешит нередко целый мир, В особом роде сочиняет И песенок приятных склад Из Русских песен выбирает, На театральный строя лад. Скажу: поэт — подобных мало Доселе на Руси святой; И сердце бы к нему лежало, Да есть порок за ним другой: Он тех лишь авторов ласкает Из кандидатов молодых, В которых ясно примечает, Что проку ввек не будет в них… Но если б гений в ком открылся И тот, к советам бы певца Прибегнув, у него просился Искать лаврового венца И показать на сцене свету Своих талантов образец — Тому хорошего совету Не даст, как сказывают, жрец. На буки бе переменяя, И критикуя в пустяках, И блеск таланта затемняя, Тем удовольствует свой страх… Вот вся молва о Президенте [53] , Который храм на откуп взял. Там речь зайдёт и об агенте, Который издаёт журнал, Что будто часто разъезжает По городу и второпях Бонмо отборны собирает, Чтоб после поместить в листах, Которых он собрав немало, Не устрашится и назвать (Подумав: «скрасит всё начало!») Комедиею актов в пять. Ещё и о других довольно Старались все мне напевать, Но я, соскучившись, невольно Был должен уши затыкать И не могу не усумниться, Мой друг, то правда или ложь? Хочу тебя о том спроситься, А многие толкуют тож. Я не видал Провинциала, Сам не могу о нём судить, Быть может, зависть вымышляла Сие, чтоб автору вредить. Скажи мне мнение неложно, О брат по Апполону
мой!
Скажи — и ежели возможно Противным друга успокой! Уверь, что правдой Русь богата, Что в ней открыт таланту путь, Скажи: рукою Мецената Меня в храм Талии введут. Уверь, что наш поэт приятной Таков и сердцем, и душой, Что ложно шепчет мир развратной, Что я обманут сей молвой, Как стебль зелёный увядает Неоживляемый росой, Так часто гений исчезает Под злобной зависти рукой. Рассей моё недоуменье И разгони мои мечты: Тогда примусь за сочиненье, Тебе известное — прости!

53

Это всё говорится о кн. А. А. Шаховском.

Наконец, чтобы закончить обзор материалов «Зелёной лампы», мы должны сказать о стихотворении с утраченными заглавием и началом первого стиха (л. 81). Писанное неизвестным нам почерком человека уже немолодого, с авторскими поправками, стихотворение это посвящено мифу о любви Аполлона к Гиацинту (см. в «Метаморфозах» Овидия, 10, 184) и вообще любви к прекрасному юноше, которого автор называет Лигуринусом. Некоторые строки этого стихотворения нельзя не признать весьма удачными и красивыми, — тем более досадно, что автор их не подписал под ними своего имени и что угадать его нам не удалось.

[Бог Солнца ?] [54] часто оставляет Свой двухолмистый Геликон, Поля и рощи пробегает За Нимфою пугливой он; Но чаще от высот Тайгета К долинам, где Пеней шумит, Приманивает бога света Золотокудрый Гиацинт. Там житель неба голубова, Свою божественность забыв, Целует ловчего младова Под сению приютных ив; Пан зрит их ласки молчаливо, И Цинтия, царица снов, Полускрывает лик стыдливой За дым сребристых облаков. Во взорах отроков прекрасных Иль полногрудых дев младых Грозит равно бог чувствий страстных Жестоким жалом стрел своих; И Нимфе, близ тебя дрожащей, Урок любови первый дать Равно прелестно, как горящий Цвет друга юного сорвать. Что думать, Лигуринус милой! Летящий миг ловить спеши, Пока восторги легкокрылы Доступны жаждущей души! Скорей в свой уголок уютной, — Эроту часик подари, Невеждам дверью неприступной Храм наслажденья затвори! Там — в нише тайном, друг мой, чаще Лобзать тебя уста горят, Которых поцелуи слаще, Чем первый розы аромат, Чем многорощные Гиметы Благоуханный, чистый мед Или струя подземной Леты, Лиющая забвенье бед.

54

Начало оторвано; даём предположительную конъектуру.

Особняком от приведённых выше произведений стоят три сравнительно большие статьи в прозе, из которых первая («Lettre a un ami d’Allemagne sur les societes de Petersbourg») сохранилась лишь в копии [55] , — притом не вполне исправной. Эти статьи — едва ли не самые ценные и интересные для нас в ряду прочих произведений, читавшихся в «Зелёной лампе»: они дают важный и надёжный материал для суждения о политических взглядах их автора (или авторов), хотя о том, кто был этим автором, можно строить лишь более или менее достоверные догадки. Статьи «Conversation entre Bonaparte et un Voyageur Anglais» и «Un Reve» писаны несомненно одним и тем же почерком (но на различной бумаге: «Conversation» — на белой, с водяным знаком 1817 г., a «Un Reve» — на голубой, но также 1817 г.), с тождественным росчерком-грифом в конце и с авторскими, как мы полагаем, поправками в обеих. Почерк этот и мелкие автобиографические черточки, которые можно подметить в этих записках, не дают, однако, достаточно оснований для утверждения, кем именно они составлены. Несомненно одно, что автором их должен был быть (и был) человек политически образованный, хорошо знавший историю своего времени, — вероятно, участник или близкий свидетель событий Наполеоновских войн, настроенный либерально, патриот, мечтавший о коренных государственных преобразованиях в России. Он был из высшего общества (родственник его, по фамилии К., был сенатором), имел друга в Германии, сам был ещё в скромном чине, рос не в Петербурге и т. д. Из числа членов «Зелёной лампы» авторами записок нe были, судя по известным нам почеркам их, ни Н. Всеволожский, ни Я. Толстой, ни Д. Барков, ни П. Каверин, ни Якубович, ни Пушкин, ни кн. Трубецкой, ни Дельвиг, ни Родзянко, ни Глинка, ни Токарев, ни Гнедич, ни князь Долгоруков; могли же быть: Щербинин, Юрьев, Мансуров, Энгельгардт, Жадовский, А. Всеволожский, Улыбышев, произведений коих, однако, в бумагах «Зелёной лампы» мы не нашли и почерка которых той эпохи мы не знаем. Принимая, однако, во внимание общую нравственную фигуру перечисленных возможных семи авторов [56] , мы высказываем убеждение, что наиболее возможно было бы видеть автора интересующих нас пьес в Александре Дмитриевиче Улыбышеве, человеке чрезвычайно интересном, образованном, живом и с литературными вкусами и навыками [57] . Он был и постарше некоторых других сочленов (родился он 2 апреля 1794 г.), и пользовался, по-видимому, их уважением (как увидим ниже, он председательствовал в третьем собрании кружка), — следовательно, надо полагать, отличался в нём весом и деятельностью; затем, автор записок обнаруживает особенно близкое знакомство с историей своего времени, — Улыбышев же до шестнадцати лет (до 1810 г.) жил и воспитывался в Германии, а затем служил в Петербурге, в центральном управлении — Коллегии иностранных дел; здесь с 1812 г. по 1830 г. заведовал он редакциею официоза Коллегии — «Journal de St.-Petersbourg», для чего требовались, разумеется, особые дарования, способности, знания и умения; вообще он был «редактором» при Коллегии, то есть занимался переводами с французского на русский язык и обратно, перевёл, между прочим, на французский одно сочинение по интересовавшему тогда правительство вопросу о военных поселениях, составил описание коронации Николая I, а досуги свои посвящал занятиям музыкой и, частью, литературой [58] . Подчеркнём, что автор записки «Un Reve» обнаруживает особенный интерес к музыке, говоря о музыкально-вокальном концерте в храме и о Гайдне: последнего Улыбышев очень любил и ещё в 1842 г., живя в Нижнем Новгороде, исполнял, с другими любителями, его произведения [59] ; в области литературы он писал драмы, комедии, сатиры, шутки в драматической форме, — всегда при этом обличительно-бытового характера. Г. А. Ларош в обширной статье своей «О жизни и трудах Улыбышева», написанной для русского издания (в переводе М. И. Чайковского и г-жи Ларош) одного из двух известных сочинений Улыбышева — «Новая биография Моцарта», так определяет Улыбышева как писателя: «Улыбышев по-своему был человек образованный; он, по-видимому, кое-что прочёл из немецких философов; его мысль работала и влекла его к созданию своей собственной философии истории музыки; то и дело видны у него разные обрывки энциклопедических сведений, свидетельствующие если не об основательном знании, то по крайней мере о живом интересе, с каким он относился к вещам; особенно часто встречаются ссылки на русскую историю, очевидно им любимую» [60] . По словам другого биографа Улыбышева — А. С. Гациского, «драматические произведения его [61] всегда имели жизненно-обличительно-бытовую подкладку, казня глупость, взяточничество и другие дурные стороны современного общества; действующими лицами у него являются более или менее сильные мира нижегородского сороковых и пятидесятых годов». Из драмы «Раскольник» видно, что Улыбышев был ревностный защитник освобождения крестьян и свободы печати, — от этих и им подобных реформ он ожидал даже полного уничтожения раскола, хотя раскольники изображены у него в самых симпатичных чертах. Г. А. Ларош, изучив биографию и произведения Улыбышева, утвердительно писал, что он был «человек, полный самых возвышенных и гуманных стремлений, чутьём угадывал и горячо любил прекрасное в искусстве, глубоко ненавидел неправду в человеческих отношениях и в социальном строе». Его произведения — «впереди своего века и могли быть вполне оценены лишь после смерти автора. Обличение крепостного права, административного произвола, эксплуатации раскольников полициею и т. п. во времена Улыбышева не смело говорить громко, не могло показываться на свет печати, а ютилось в рукописной литературе, тайно и со страхом передававшейся из рук в руки» [62] . Зёрна всех этих настроений заметны в рассматриваемых анонимных произведениях, сохранившихся в бумагах «Зелёной лампы» [63] .

55

Одна из копий, сделанных для П. А. Ефремова.

56

Щербинин был светский повеса, как и Юрьев и Энгельгардт, большой остряк; Мансуров, судя по известному письму к нему Пушкина, интересовался общественными вопросами, — например, о военных поселениях, но больше был склонен, по-видимому, к театральным делам; о Жадовском мы ничего не знаем, а Всеволожский был членом «лампы», по-видимому, лишь как «брат своего брата».

57

Его можно видеть в Аленине повести Л. Толстого «Альберт» (см.: Толстой. 1850—1860: Материалы. Статьи / Ред. В. И. Срезневского. Л., 1927. С. 53—57).

58

См.: Русский архив. 1886. № 1. С. 58.

59

Ларош Г. А. О жизни и трудах Улыбышева. // Улыбышев А. Д. Новая биография Моцарта. T. 1. М., 1890. С. 36.

60

Там же. С. 3; курсив наш — Б. М.

61

Из них опубликована (Русский архив. 1886. № 1) лишь одна драма «Раскольник»; остальные нам не известны; пропал также дневник Улыбышева и другие его бумаги.

62

Ларош Г. А. О жизни и трудах Улыбышева. С. 19.

63

Заметим кстати, что к сестре Улыбышева, Е. Д. Пановой, были писаны Чаадаевым его «Философические письма».

К сожалению, было очень трудно прибегнуть к такому объективному средству доказательства, как почерк: в ленинградских хранилищах нам не удалось найти образцов раннего почерка Улыбышева, чтобы сличить его с почерком анонимных рукописей «Зелёной лампы»; однако, при любезном содействии Б. Е. Сыроечковского, мы всё же получили возможность сравнить почерк, которым писаны в 1819 году «Conversation entre Bonaparte et un Voyageur Anglais» и «Un Reve», с несомненным почерком Улыбышева, — a именно с образцами его (правда, довольно незначительными), находящимися в Московском историческом архиве («Древлехранилище»), в делах б. Коллегии иностранных дел, — на «присяжных листах» и прошениях молодого Улыбышева — 1816, 1817 и 1821 гг. [64] и, кроме того, с указанным нам И. А. Бычковым письмом Улыбышева к кн. В. Ф. Одоевскому, хранящимся в Публичной библиотеке и относящимся к 1843 г. Образцы на «присяжных листах» и прошениях состоят лишь из нескольких слов и подписей чина, имени, отчества и фамилии, писанных по-русски и довольно старательным почерком, тогда как записки писаны менее тщательно и к тому же по-французски, а письмо к Одоевскому писано уже стариковским почерком; тем не менее все общие обоим языкам буквы, особенно прописные: Г, Д, К, А, Р и другие — настолько характерны и в подписях 1817—1821 гг., и в письме 1843 г., и в записках, что для нас не остаётся никаких сомнений в том, что автором интересующих нас записок является именно Улыбышев… [65] Правильность нашей экспертизы, представляющейся нам лично безусловной, признали также: хранитель Рукописного отделения Публичной библиотеки И. А. Бычков и хранитель Рукописного отделения Пушкинского Дома Н. В. Измайлов [66] .

64

Сличение производилось по четырём фотографическим снимкам со скреп и подписей на бумагах, любезно доставленным нам Б. Е. Сыроечковским и взятым им из следующих дел б. С.-Петербургского Главного архива Министерства иностранных дел: VI, 1, 1816 г., № 25: «О принятии в Коллегию иностранных дел колл. рег. Александр Улыбышева»; IV, 7, 1817 г. № 16: «О пожаловании переводчика Ал. Улыбышева в титулярные советники, с производством ему жалованья»; IV, 14, 1816 г., № 19: «Об увольнении в отпуск колл. рег. (колл. сов.) Александра Улыбышева по 1826 г.» (прошения от 3 января и 22 ноября 1821 г.).

65

О нём см. подробнее: Алфавит декабристов. С. 408; Остафьевский архив князей Вяземских / Под ред. В. И. Саитова. М. 1911. Т. 3; Русский архив. 1886. № 1.

66

Перевод статей сделан, по нашей просьбе, сотрудницею Пушкинского Дома В. Б. Враскою-Янчевскою.

I. ПИСЬМО К ДРУГУ В ГЕРМАНИЮ [67] О ПЕТЕРБУРГСКОМ ОБЩЕСТВЕ

Мой дорогой друг!

Вы спрашиваете у меня некоторые подробности о Петербургском обществе. Я удовлетворю вас с тем большим удовольствием, что лишён всякого авторского самолюбия, и правдивость — единственное достоинство, на которое я претендую.

Посещая свет в этой столице, хотя бы совсем не много, можно заметить, что большой раскол существует тут в высшем классе общества. Первые, которых можно назвать Правоверными (Погасильцами [?]), — сторонники древних обычаев, деспотического правления и фанатизма, а вторые — еретики — защитники иноземных нравов и пионеры либеральных идей. Эти две партии находятся всегда в своего рода войне, — кажется, что видишь духа мрака в схватке с гением света; из этой-то борьбы происходят умственные и нравственные сумерки, которые покрывают ещё нашу бедную родину.

Все различия и видоизменения, которые чувствуются в тоне и манерах здешних домов, могут быть сведены к этому главному различию.

Начнём с того, чтобы дать вам понятие о Правоверных. Их партия более многочисленна в провинциях, где они, как совы, кричат одни среди ночи, которая всё более и более сгущается по мере удаления их жилища от столицы; но здесь, к счастию, с каждым днём их делается меньше, и часто в доме, где отец принадлежит к царствованию Ивана Васильевича, дети живут в веке Александра. Этих, так называемых патриотов, можно узнать по некоторой грубоватости манер и дерзкой привычке говорить «ты» всем, на кого они смотрят, как на низших. Они говорят почти исключительно по-русски, и если им случается иногда произнести несколько французских слов, то, я думаю, они это делают из хитрости, потому что, надо признать, в их устах этот язык становится самым отвратительным жаргоном, какой только можно услышать. Излюбленным и обычным предметом их разговоров является служба, — не в отношении общественной пользы, которую она может иметь, но с точки зрения доставляемых ею личных выгод. Чины, кресты и ленты — их кумиры, исключительное мерило их уважения и почтения, главный двигатель их деятельности и единственная цель существования. Таким образом, степень достоинства определяется у них только густотою эполет или же табелью о 14 классах, которые составляют протяжение гражданской службы. Из этих непреложных принципов и вытекают обычай и этикет их домов, а также правила для приёма каждого посетителя.

Одним из самых ревностных поборников этих правил был мой покойный родственник, сенатор К [68] . Поступив в Сенат в звании кописта и с имением в 40 душ крестьян, он через полвека достиг чина действительного тайного советника и обладания состоянием в 8000 душ. Я был представлен ему спустя несколько дней после моего приезда в Петербург. Меня предупредили, что он очень дорожит титулом Превосходительства, как и большинство Скифо-Россов, его единомышленников, у которых в действительности ничего нет превосходного, кроме титула. Я ему расточал его при каждой фразе; и это внимание, вместе с его старинной дружбой с моим отцом, заслужило мне честь быть приглашённым у него отобедать, несмотря на полное моё ничтожество, так как я тогда не имел чина.

По примеру некоторых других домов, у г-на К. был определённый день для приёма гостей. Его днём было воскресенье. Я пришёл к нему в половине третьего, пройдя анфиладу комнат, отделанных штофом и украшенных зеркалами в золочёных рамах, я вошёл в гостиную, где нашёл старика в халате, сидящего на диване и окружённого своей семье. Было ещё очень мало народа; несколько человек держались в почтительных позах, и по тому малому вниманию, которое уделял им хозяин дома, я увидел, что они мало что значили. После я узнал, что они принадлежали к классу тех неутомимых паразитов, которые заодно с хорошим обедом охотно переваривают презрение и всевозможные унижения. Эта многочисленная в Петербурге порода заменила тут шутов, которые совсем вышли из моды и встречаются только в Москве. Я нахожу, что эта замена ничего не дала. Вскоре я увидел, как вошли лица с видом более независимым и с выражением менее подобострастным; движения и жесты Его Превосходительства, за которым я внимательно следил, определяли чин каждого почти так же точно, как при проезде через заставу. Одни получали кивок головой, другие — поклон, сопровождённый улыбкой. Кавалера св. Владимира, пришедшего на поклон, старец спросил, как он себя чувствует; он чуть было не приподнялся, увидя на шее крест св. Анны, встал совсем при виде звезды Александра Невского и сделал несколько шагов навстречу Андреевской ленте. Так как, вероятно, ждали именно его, то дворецкий, вооружённый салфеткой, пришёл доложить, что обед подан.

Его Превосходительство сам распорядился переходом из гостиной в столовую, указывая каждому его место и даму, которую он должен был сопровождать. Тот же этикет соблюдался и за столом. Сидя у верхнего края стола, Его Превосходительство имел справа даму, а слева — мужчину с самыми высокими титулами. Чины понижались по мере удаления от этого центра, так что мелюзга (canaille) 12, 13 и 14-го классов находилась на нижнем конце. И если даже случайно эта процессия оказывалась нарушенной, прислуга, подавая блюда, никогда не ошибалась, и горе тому, кто услужил бы титулярному раньше асессора или поручику раньше капитана. Иногда слуга, не зная в точности чин какого-нибудь лица, устремлял встревоженные взоры на своего хозяина, и один взгляд указывал тогда, что надо было делать. При равных чинах военный имел преимущество перед гражданским служащим, а чиновник с орденом перед тем, у кого в петлице было только великолепное вознаграждение, дарованное нашим щедрым государем Русскому дворянству за патриотические пожертвования, и, наконец, человеку, приехавшему в коляске, — перед пришедшим пешком. Разговор, всецело направляемый хозяином дома и в котором участвовало только два или три человека, касался большею частью крайностей модного воспитания, извращения национальных обычаев, происшедшего от мании путешествовать и несчастного пристрастия Русских к Французам, всё знание которых, говорили, заключается в пируэтах, а здравый смысл — в каламбурах. Всё же я заметил, что эта ненависть к иностранцам не распространялась на их вина; поблизости от хозяина дома я увидел две или три бутылки Французского вина, и те, кто более всего поносили эту страну, пили также более всего как бы для того, чтобы дать удовлетворение за нанесённую обиду [69] . А нам прочим было предоставлено патриотическое занятие вкушать квас и прозрачную Невскую воду, — напиток, действительно, столь отличный, что для императора, во время его пребывания в Москве, привозили её с эстафетой. Мы всё же пили, за неимением другого дела, потому что нас посадили, конечно, не для того, чтобы есть. Слуги предлагали нам только кости, которых никто не хотел, или же совершенно пустые блюда. Я не боюсь, что меня уличат в преувеличении те, кто имел несчастие посещать дома вроде дома г-на К. Пусть мой печальный опыт научит каждого бедного малого (pauvre diable), который за свои грехи получит подобное приглашение, никогда не являться туда, не приняв предварительно меры против голода, если только у него нет ещё чина 8-го класса. Этого, я думаю, довольно, чтобы познакомиться и избегать общества готов, прототипов коего был дом моего покойного родственника.

Я ещё должен заметить, что во всех Скифо-Росских домах прислуга многочисленна, плохо накормлена, плохо содержится и плохо одета, за исключением тех дней, когда на неё надевают парадную ливрею. Родственными связями очень дорожат, отмечают в них столько разных степеней, что для того, чтобы их знать все целиком, надо быть великим генеалогом. Там, как и всюду в Петербурге, именины и дни рождений справляются с великолепием и обилием, и было бы смертельной обидой не явиться в такой день с почтительнейшими поздравлениями. Таким образом, изучение календаря чрезвычайно полезно для того, кто много вращается в Петербургском обществе.

Но перейдём к изучению Европейского общества; нам стоит сделать всего один шаг, чтобы перенестись из XV в XIX век. Действительно, нет ничего разительнее контраста французского изящества и гиперборейской грубости, социального равенства, которое отдаёт предпочтение только уму или любезности, и этого рабского отличия по чинам — позорящим отметкам деспотизма. Можно подумать, что находишься в Париже, когда войдёшь в один из этих роскошных домов, которые стряхнули с себя иго древних предрассудков. Вкус и великолепие обстановки, костюмы, манеры и самый разговор — всё создаёт иллюзию, похожую на очарование; но после второго или третьего посещения она понемногу рассеивается. Некоторая холодность, сухость разговора, которая находит выход только в карточной игре или в гастрономических увеселениях, старание, которое мужчины и женщины прилагают к тому, чтобы держаться порознь, и неловкость в поддержании начатого с дамою разговора вскоре предупреждают вас, что вы не во Франции и что копия всегда далека от оригинала.

Пусть будет мне позволено не согласиться с общераспространённой мыслью, принятой с удовольствием моими соотечественниками; я имею в виду предполагаемое сходство между их характером и характером Французов. Мы имеем глупость гордиться тем, что нас называют Французами Севера. Мне кажется, что нет ничего менее подходящего, чем это наименование. Как же, в самом деле, влияние климата и образа правления, которые одни могут наложить на характер народа печать национальности, могли придать одинаковые черты двум народам, совершенно противоположным в этих обоих отношениях? Мы, правда, подражаем Французам более всякого другого народа и гораздо более того, чем это бы следовало; но самое это подражание, никогда не шедшее, несмотря на все наши старания, дальше самой поверхностной формы, не должно ли доказать нам, сколь мало мы похожи на наши образцы. Не являемся ли мы для них тем же, чем восковые фигуры для людей, которых они изображают? Они имеют те же черты, тот же рост, те же платья, но им недостаёт жизни и движения. Также и мы можем присвоить себе моды, смешные и дурные стороны Французов, но чего никогда не будет нам дано — это их живость, гений их воображения, и главным образом та общительность, которою они отличаются. Источник их обычаев и мод надо искать в их национальных качествах. Во всём, что касается его удовольствий, Француз вполне является творцом, он проявляет подвижность мыслей в многочисленных пустых намёках, иногда странных, но всегда грациозных и столь же мимолётных, как и породивший их каприз. В Париже каждая женщина — завоеватель в области моды: она с такою же тщательностью рассчитывает эффект каждой тряпки, как полководец значение батареи; в свои старания она вкладывает серьёзность, пропорциональную легкомыслию их предмета, и становится образцом для других, так как всё то, что оригинально, нравится, привлекает и вызывает подражание; но, к несчастью, это последнее всё портит и делает приторным. Вот почему Французские манеры, которые у нас так очаровывают иностранца, кажутся холодными и неуместными в Петербурге. Сразу же можно усмотреть, что они только условная маска, ни на чём не основаны и создают режущий диссонанс с истинным национальным характером, черты которого заметны в тех, кто говорит только на своём языке и никогда не покидал своей страны. Сохрани боже, чтобы я хотел прославить старинные русские нравы, которые больше не согласуются ни с цивилизацией, ни с духом нашего века, ни даже с человеческим достоинством; но то, что в нравах есть оскорбительного, происходит от варварства, от невежества и деспотизма, а не от самого характера Русских. Итак, вместо того, чтобы их уничтожать, следовало бы упросить Русских не заимствовать из-за границы ничего, кроме необходимого для соделания нравов Европейскими, и с усердием сохранять всё то, что составляет их национальную самобытность [70] . Общество, литература и искусства много от этого выигрывают. Особенно в литературе рабское подражание иностранному несносно и, кроме того, задерживает истинное развитие искусства. Есть ли на нашей сцене что-нибудь более пресное, чем обруселые водевили, переводы пьес Мольера, щёголи века Людовика XIV, солдаты, говорящие, как (нрзб) к небу, блестящая фривольность французских фраз и тяжеловесная резкость немецких шуток?

Но этот вопрос так интересен и обширен, что его стоит обсудить отдельно. Я удовольствуюсь тут замечанием, что костюм, который более всего нравится в России даже иностранцам, — это костюм национальный, что нет ничего грациознее русской женщины, что русские песни — самые трогательные, самые выразительные, какие только можно услышать; они доставили иностранным композиторам мотивы самых прекрасных вариаций; что, наконец, в театре трагедии, которые больше всего увлекают нас, имеют сюжеты, взятые из русской истории, а в комедии нам больше всего нравится изображение наших собственных смешных сторон, из которых главная, конечно, есть желание всецело отречься от нашего характера и нравов. Итак, не подбирая, жалким образом, колосья с чужого поля, а разрабатывая собственные богатства, которыми иностранцы воспользовались раньше нас самих, мы сможем когда-нибудь соперничать с Французами и после того, как мы отняли у них лавры Марса, мы будем оспаривать и лавры Аполлона [71] .

67

В «Русской старине» (1902. № 121. С. 597—601) напечатана статья «Петербургское общество сто лет тому назад. (Письмо к другу в Германию)», с примечанием: «На письме нет даты, но оно должно быть отнесено к началу XIX века»; указания на происхождение рукописи нет, но несомненно, что письмо это — перевод большей части того же самого текста, что и публикуемая нами записка. Вероятно, в «Русской старине» перевод был сделан именно по подлиннику, извлечённому из архива «Зелёной лампы», почему этот подлинник и не дошёл до нас в составе архива (см. выше).

68

Из числа сенаторов того времени, фамилии которых начинаются с буквы К., нам не удалось подыскать подходящее к описанным данным лицо.

69

Эти слова напоминают напечатанную ещё в 1810 г. в «Цветнике» эпиграмму К. Н. Батюшкова:

Рыцарь нашего времени «О хлеб-соль русская, о прадед Филарет, О милые остатки, Упрямство дедушки и ферези прабабки! Без вас спасенья нет, А вы, а вы забыты нами!» Вчера горланил Фирс с гостями И, сидя у меня за лакомым столом, На нравы прогневясь, как истый витязь русский, Съел соус, съел другой, а там сальмис французский, А там шампанского хватил с бутылку он, А там… подвинул стул и сел играть в бостон.

70

На этом в «Русской старине» обрывается «Письмо к другу в Германию».

71

Ср.

эту фразу с такими же суждениями в записке «Сон» — см. с. 60 наст. изд.

Нам представляется, что живая и остроумная статья эта писана человеком, ещё сравнительно молодым; он, несомненно, был сам во Франции, и вероятно, во время Наполеоновских войн; он разумный галломан, но в то же время — патриот, любящий русские песни, русский национальный костюм; наконец, он любитель литературы и искусств, — в том числе театрального; он хорошо владеет пером и вообще человек весьма образованный. Надо отдать ему справедливость, что он довольно ярко нарисовал картину петербургского общества конца 1810-х годов, когда старина держалась в нём наряду с новизной и когда у молодёжи, вернувшейся из заграничных походов и увенчанной лаврами Марса, ещё кружилась голова от впечатлений и кипели чувства при сравнении своих заскорузлых «порядков» — государственных и общественных — с культурной жизнью Западной Европы.

II. БЕСЕДА БОНАПАРТА С АНГЛИЙСКИМ ПУТЕШЕСТВЕННИКОМ

Путешественник: Позвольте, государь, благословить счастливое мгновенье, когда мне было позволено лицезреть величайшего человека моего столетия.

Бонапарт: Положение, в котором вы меня находите, доказывает, сколь благодарно это столетие.

Путешественник: Когда человек так вознесён над другими, он должен им охотно прощать несправедливости, а если целая жизнь была рядом дел, из которых одного было бы достаточно, чтобы заслужить бессмертие, то и в несчастье можно всегда отыскать большое утешение.

Бонапарт: Вспоминают ли обо мне ещё в Европе?

Путешественник: Европа, среди тьмы, в которую её повергло отсутствие славы и гения, всё время устремляет взоры к Св. Елене, как к блистающему маяку.

Бонапарт: Что говорите вы о тьме? Разве солнце разума не поднялось именно теперь над её горизонтом?

Путешественник: Действительно, государь, всеобщее замирение на континенте, пробуждение свободы во всех сердцах, великолепные обещания наших государей были для нас зарёю прекрасного дня, но несколько туч, поднявшихся вскоре на политическом горизонте, до сих пор мешают нам видеть появление того солнца, о котором упомянули ваше величество.

Бонапарт: Что вы подразумеваете под этими тучами?

Путешественник: Большая часть народов Европы, стеная под игом нетерпимости, деспотизма и варварского законодательства, казалась неполноправным отпрыском в семье рода человеческого. Катастрофа 1812 года показалась им благоприятным моментом, чтобы захватить обратно своё законное наследие: терпимость и свободу. Они предъявили давно затерянные документы пред взоры государей, которые, чувствуя, что они пошатнулись на своих престолах, поторопились признать их, торжественно обещали установить права подданных наряду с правами правителей и указали на вас, государь, как на единственное препятствие к исполнению всеобщего желания. Тогда вам пришлось сражаться не с армиями, но с нациями. Исход этой битвы больше не мог быть сомнительным; но судьба как бы хотела показать и в превратностях ваше величие и доказать, что вы могли сдаться только перед высшими силами, — в России вас победили стихии, а в Лейпциге — гений XIX века.

Бонапарт: Ах, скажите лучше — самая недостойная измена, которую только можно найти в истории, — но продолжайте!

Путешественник: Ваше падение показало удивлённому миру, что существуют силы, не зависящие от вас. Так во время затмения можно увидеть, как блестят звёзды, которых нельзя было рассмотреть при сиянии дня. Союзники, соединённых усилий которых едва достало, чтобы вас низвергнуть, возгордились своими силами. Когда исчезла опасность, государи не подумали сдержать слово, вырванное у них одним только страхом. Им было горько отказаться от власти, которую долгая летаргия народов сделала как бы законной, а суеверие изображало исходящею от Бога. В век фанатизма и предрассудков слепое послушание воле государя сделалось своего рода культом. Какое унижение для тех, кто привык смотреть на себя, как на ставленников Провидения, — подчиниться законам, установленным представителями их подданных! Народы же со своей стороны не захотели, чтобы их кровь и их сокровища были расточены зря. Они громко требовали благ, купленных столькими жертвами. Некоторые государи благоразумно уступили голосу справедливости и совести, но большинство до сих пор ещё, под различными предлогами, откладывает исполнение своих обещаний [72] . Эта тяжба между народами и государями и есть как раз та наэлектризованная туча, которая нависла над Германией. Она скрывает в своих недрах громы и молнии.

Бонапарт: И всё же кончится тем, что государям придётся сдаться. Пусть они трепещут перед общественным мнением, — это оно причинило мою гибель.

Путешественник: Не всегда, государь, внимают урокам опыта; не надо других примеров, кроме Испании. Несчастная страна, в награду за славные усилия и героические жертвы, обременена теперь тройными цепями политической зависимости, внутреннего деспотизма и инквизиции. Нет такого притеснения или жестокости, которыми бы Фердинанд не пробовал утомить терпение Испанцев. Он истощает деньги своей страны, чтобы посылать своих подданных в Америку, где они массами гибнут и своей кровью закрепляют нарождающуюся свободу.

Бонапарт: Итак, Испанцы отказались от короля, поставленного мною, только для того, чтобы стать жертвою фантастического и бессмысленного тирана?!

Путешественник: Да, государь, но всему бывает предел. Даже из чрезмерного зла может родиться благо, и можно думать, что скоро пробьёт час освобождения Испании.

Бонапарт: Не сомневайтесь в этом: когда нация испробовала первые плоды свободы, она будет вздыхать о ней как о своём лучшем благе. Напрасно пытаются обратить вспять ход веков.

Путешественник: Всё же странно, что в стране, входящей в Священный Союз, смеют позволять себе такие крайности.

Бонапарт: Ваш Священный Союз — вещь тем более замечательная, что никто в ней ничего не понимает. Говорят, он основан на принципах христианской религии, но так как эти принципы те же, что и евангельские, проповеданные во всей Европе, то каким образом человеческий авторитет может прибавить новую санкцию к законам, исходящим от авторитета божественного? Какие гарантии представляет он союзникам одним против других или народам против их властителей? Не допуская иного судьи, кроме совести, к чему он послужит, если совесть союзников не будет в согласии? Совесть сильнейшего не будет ли всегда лучшею, и политические казуисты не поспешат ли высказаться за неё? Разве не сами основатели Священного Союза отняли у Саксонского короля половину его государства за то, что он сохранял свои первоначальные обязательства с верностью, может быть немного простоватой, но, несомненно, очень христианской?

Путешественник: Я, собственно, не вижу, что можно было бы противопоставить доводам вашего величества. Какова же была цель этой мировой сделки?

Бонапарт: Я вам это сейчас разъясню. Российский император, которому его характер, власть и, главным образом, события 1812 года обеспечили первое место среди союзников, почувствовал, что для достижения власти, равной моей, надо или стать завоевателем, или покорить мнение самыми сильными соблазнами. Мой пример должен был показать ему, сколь опасно первое средство, — он решился на второе. Сверх того, самолюбие говорило ему, что для него будет бесконечно лестно, если, сравнивая нас друг с другом, вселенная представит его добрым, а меня злым гением Европы. Итак, с этого момента его политика стала почти всегда согласною с моралью. Во всех крупных переговорах он брал сторону слабого против сильного (я исключаю Саксонию). На его мнение смотрели как на изречение справедливости, и было бы, так сказать, святотатством не подчиниться ему. Роль, которую играли его союзники, служила только для увеличения его блеска. Единственно его поведение было справедливо и благородно. Я довёл нашествие до самого сердца его государства, я занимал Москву, — он пришёл отдать мне визит в Париж: ничего не могло быть естественнее. Но король Прусский, император Австрийский и князья Рейнской конфедерации были моими союзниками и врагами Александра. Несчастья 1812 года не могли изменить сути их обязательств по отношению ко мне. Они обратили оружие против Франции, потому что тогда она была самая слабая, и они сочли случай благоприятным, чтобы отомстить за свои прежние поражения. В особенности император Австрийский, которого связывало самое близкое родство с императорской династией Франции, показал себя в наиболее отвратительном свете. Все эти государи, ничтожные по своему характеру и талантам, служили только украшением триумфальной колесницы Александра. Даже сами побеждённые не могли отказать ему в дани восторга и энтузиазма. Вход его в Париж был отмечен возгласами и криками радости: желая оправдать столь лесную встречу, он сделался защитником Франции против притеснения и мести её врагов. Эта последняя черта преисполнила меру его славы и утвердила наконец за ним то безграничное преобладание, которому так завидует ваша страна.

Путешественник: Отдавая справедливость своим врагам, вы хотите доказать, государь, что вы один соединяете в себе все виды славы. Но осмелюсь ли я вернуться к объяснению Священного Союза?

Бонапарт: Император Александр думал о потомстве, как и всякий, кто совершал великие дела. Он хотел оставить после себя памятник, который бы отметил одну из главнейших эпох в истории рода человеческого, как то: зарождение христианства, открытие Америки и Реформация. Все договоры, заключённые до тех пор, имели в виду нападение, защиту или частные интересы договаривающихся сторон. Его воображение поразила мысль положить в основу политики принципы религии и осуществить таким образом мечту о вечном мире. Он слишком был ослеплён величием своего предприятия и его последствий, чтобы почувствовать всю его невозможность. Уже ему казалось, что он слышит своё имя, из века в век повторенное с благословениями народов и произнесённое самыми отдалёнными поколениями, как имя их благодетеля. Отсюда — и Священный Союз. Александр думал много выиграть присоединением других государей, но в сущности выиграл он очень мало. Он забывал, что все существующие договоры были заключены во имя Бога и пресвятой Троицы, что не мешало их нарушению, что при каждом объявлении войны, справедливом или несправедливом, воюющие стороны всегда призывали Бога в свидетели правоты их дела и что, наконец, самый акт Священного Союза, решительно ни к чему не обязывая, смутной своей редакцией будет, в случае спора, каждым истолкован в своих интересах.

Путешественник: Замечания вашего величества так вески, а недостаточность средств сравнительно с целью так очевидна, что большинство мыслящих людей Европы приписывали императору Александру намерения, которые, конечно, никогда не приходили ему в голову. Одни думали, что он хотел пустить пыль в глаза, другие сочли Священный Союз как бы христианской федерацией против неверных, проектом крестового похода в XIX веке; некоторые думали, что это лига правителей против своих народов и что упорство, с которым несколько германских князей отказывали в конституции своим государствам, было, главным образом, основано и поддержано этим мировым союзом. Есть даже такие, которые доходят до того, что говорят, будто император Александр, наблюдая в философии круг человеческих мнений, который ведёт от фанатизма к неверию и после возвращает нас к суеверию, захотел воспользоваться мистическим направлением века, чтобы прибавить духовное влияние к своей военной и политической власти и стать, таким образом, верховным законодателем Европы, своего рода Папой, более могущественным, чем прежний, так как св. Пётр никогда не имел восьмисот тысяч апостолов для поддержания непогрешимости своих решений. Эти лица считают ещё, что путешествия и учение г-жи Крюденер, так же как и труды одного молодого дипломата, прослывшего столь же хорошим богословом, как дурным мыслителем [73] , суть машины, тайной пружиной которых является рука императора Александра.

Бонапарт: Люди эти не знают, что говорят. Либеральные принципы, которые император России с гордостью исповедует, не должны ли доказать им ложность их предположений? Но расскажите мне лучше о Франции и о добром короле Людовике XVIII.

Путешественник: Если бы я был менее уверен в возвышенности и благородстве ваших чувств, то я побоялся бы оскорбить вас, сообщив, что Франция находится в состоянии полного благоденствия. Она наслаждается конституцией по образцу нашей, то есть наиболее совершенной политической комбинацией, какую до сих пор создал человеческий ум. Ярые роялисты, система которых, ненавистная народу, противная духу времени, несчастному двадцатипятилетнему опыту и даже самим намерениям короля, угрожала погрузить Францию в ужасы второй революции, стали теперь наконец столь же безопасны, как были презренны. Король, освободившись от их влияния, доверил исполнение своей власти людям, указанным ему голосом нации, — словом, Франция может быть очень счастлива, если только сумеет наслаждаться своим счастьем. Одно только обстоятельство заставляет меня трепетать за них — это характер французов, основанный на тщеславии. Они никогда не забудут, что их истинная свобода была основана в самое унизительное время их истории, что они приняли своего теперешнего государя из рук иностранца и что спокойствие купили потерею славы.

Бонапарт: Нет, ваши опасения неосновательны. Военная слава Франции существует во всём её блеске. Это лучшая её народная собственность, единственное наследие, которое я оставил ей. Вы вечно будете жить, о дни Маренго, Аустерлица, Иены, Эйлау! Только мои ошибки и привели к бедствию 1812 года, подняли всю Европу против Франции и призвали нашествие на её земли. После того, как французы были первым народом по оружию, они ещё будут царствовать над Европой не менее могучим влиянием цивилизации, изящных искусств, красноречия и гения. Вот что возвещает им тень Наполеона из глубины его чистилища, Св. Елены. Скажите им, возвратясь в Европу, что последняя мысль этой тени, в минуту её освобождения, будет пожелание им славы и благоденствия.

72

Намёк, несомненно, на Александра I, даровавшего конституцию Польше и лишь обещавшего её России.

73

Вероятно, здесь имеется в виду известный А. С. Стурдза.

Автор этой интересной записки, составленной ещё при жизни Наполеона и Александра I и отличающейся смелостью, для своего времени, суждений, обнаруживает хорошее знакомство с политической историей своей эпохи и даёт ряд метких определений современного положения Франции и России. По некоторым тирадам мы заключаем, что она принадлежит перу кого-либо из членов «Зелёной лампы», а не является лишь переводом какой-нибудь английской статьи; но этот вопрос могут решить лишь специалисты — историки. Мы привели её здесь (в русском переводе), так как она чрезвычайно любопытна для суждения о темах бесед в собраниях у Н. В. Всеволожского.

III. СОН

Из всех видов суеверия мне кажется наиболее простительным то, которое берётся толковать сны. В них действительно есть что-то мистическое, что заставляет нас признать в их фантастических видениях предостережение неба или прообразы нашего будущего. Лишь только тщеславный предастся сну, долго бежавшему его очей, как он уже видит себя украшенным орденом, который и был причиной его бессонницы, и убеждает себя, проснувшись, что праздник Пасхи или же новый год принесут с собой исполнение его сна. Несчастный любовник наслаждается во сне предметом своих долгих вожделений, и почти угасшая надежда вновь оживает в его сердце. Блаженная способность питаться иллюзиями! Ты противовес реальных несчастий, которыми постоянно окружена наша жизнь; но твои очарования вскармливают не одни только эгоистические страсти. Патриот, друг разума и в особенности филантроп имеют также свои мечтания, которые иногда воплощаются в их снах и доставляют им минуты воображаемого счастья, в тысячу раз превосходящего всё то, что может им предоставить печальная действительность. Таков был мой сон в прошлую ночь; он настолько согласуется с желаниями и мечтами моих сотоварищей по «Зелёной лампе», что я не могу не поделиться им с ними.

Мне казалось, что я среди петербургских улиц, но всё до того изменилось, что мне было трудно узнать их. На каждом шагу новые общественные здания привлекали мои взоры, а старые, казалось, были использованы в целях, до странности не похожих на их первоначальное назначение. На фасаде Михайловского замка я прочёл большими золотыми буквами: «Дворец Государственного Собрания». Общественные школы, академии, библиотеки всех видов занимали место бесчисленных казарм, которыми был переполнен город. Проходя перед Аничковым дворцом, я увидал сквозь большие стеклянные окна массу прекрасных памятников из мрамора и бронзы. Мне сообщили, что это Русский Пантеон, то есть собрание статуй и бюстов людей, прославившихся своими талантами или заслугами перед отечеством. Я тщетно искал изображений теперешнего владельца этого дворца [74] . Очутившись на Невском проспекте, я кинул взоры вдаль по прямой линии, и вместо монастыря, которым он заканчивается, я увидал триумфальную арку, как бы воздвигнутую на развалинах фанатизма. Внезапно мой слух был поражён рядом звуков, гармония и неизвестная сила которых казались соединением органа, гармоники и духового инструмента — серпента. Вскоре я увидел бесчисленное множество народа, стекающегося к месту, откуда эти звуки исходили; я присоединился к толпе и оказался через некоторое время перед ротондой, размеры и великолепие которой превосходили не только все наши современные здания, но и огромные памятники римского величия, от которых мы видим одни лишь осколки. Бронзовые двери необычайной величины открывались, чтобы принять толпу; я вошёл с другими.

Благородная простота внутри соответствовала величию снаружи. Внутренность купола, поддержанного тройным рядом колонн, представляла небосвод с его созвездиями. В середине залы возвышался белый мраморный алтарь, на котором горел неугасимый огонь. Глубокое молчание, царившее в собрании, сосредоточенность на всех лицах заставили меня предположить, что я нахожусь в храме, — но какой религии, — я не мог отгадать. Ни единой статуи или изображения, ни священников, одежда или движение которых могли бы рассеять мои сомнения или направить догадки. После минутного предварительного молчания несколько превосходных по правильности и звучности голосов начали петь гимн созданию. Исполнение мне показалось впервые достойным гения Гайдна, и я думал, что действительно внимаю хору ангелов. Следовательно, там должны были быть женские голоса? Без сомнения, — и это новшество, столь согласное с хорошим вкусом и разумом, доставило мне невыразимое удовольствие. «Так, — рассуждал я, — если насекомое своим жужжанием и птица своим щебетанием прославляют Всевышнего, то какая смешная и варварская несправедливость запрещать самой интересной половине рода человеческого петь ему хвалы!» Чудесные звуки этой музыки, соединяясь с парами благовоний, горящих на алтаре, поднимались в огромную высь купола и, казалось, уносили с собой благочестивые мысли, порывы благодарности и любви, которые рвались к божеству из всех сердец. Наконец песнопения прекратились, — старец, украшенный неизвестными мне знаками отличия, поднялся на ступени алтаря и произнёс следующие слова: «Граждане, вознося дань благодарности подателю всех благ, мы исполнили священный долг; но этот долг будет пустой формой, если мы не прославим божество также и нашими делами. Только если мы будем жить согласно законам человечности и чувству сострадания к нашим несчастным братьям, которое сам Бог запечатлел в наших душах, мы сможем надеяться, ценой нескольких лет добродетели, достигнуть вечного блаженства». Сказав это, старец препоручил милосердию присутствующих нескольких бедняков, разорение которых произошло от несчастных обстоятельств и было ими совершенно не заслужено. Всякий поторопился по возможности помочь, — и через несколько минут я увидал сумму, которой было бы достаточно, чтобы десять семейств извлечь из нищеты. Я был потрясён всем тем, что видел, и по необъяснимой, но частой во сне непоследовательности забыл вдруг своё имя, свою страну и почувствовал себя иностранцем, впервые прибывшим в Петербург. Приблизясь к старцу, с которым я, несмотря на его высокий сан, заговорил беспрепятственно: «Сударь, — сказал я ему, — извините любопытство иностранца, который, не зная, должно ли верить глазам своим, осмеливается спросить у вас объяснения стольким чудесам. Разве ваши сограждане не принадлежат к греко-кафолическому вероисповеданию? Но величественное собрание, которого я только что был свидетелем, равно не похоже на обедню греческую и латинскую и даже не носит следов христианства».

— Откуда же вы явились? — ответил мне старец. — Или изучение истории до того поглотило вас, что прошедшее для вас воскресло, а настоящее исчезло из ваших глаз? Вот уже около трёх веков как среди нас установлена истинная религия, то есть культ единого и всемогущего бога, основанный на догме бессмертия души, страдания и наград после смерти и очищенный от всяких связей с человеческим и суеверий. Мы не обращаем наших молитв ни к пшеничному хлебу, ни к омеле с дуба, ни к святому миру, — но к тому, кого величайший поэт одной нации, давней нашей учительницы, определил одним стихом: Вечность имя ему и его созданьемир. Среди простого народа ещё существуют старухи и ханжи, которые жалеют о прежних обрядах. Ничего не может быть прекраснее, говорят они, как видеть архиерейскую службу и дюжину священников и дьяконов, обращённых в лакеев, которые заняты его облачением, коленопреклоняются и поминутно целуют его руку, пока он сидит, а все верующие стоят. Скажите, разве это не было настоящим идолопоклонством, менее пышным, чем у греков, но более нелепым, потому что священнослужители отождествлялись с идолом. Ныне у нас нет священников и тем менее — монахов. Всякий верховный чиновник по очереди несёт обязанности, которые я исполнял сегодня. Выйдя из храма, я займусь правосудием. Тот, кто стоит на страже порядка земного, не есть ли достойнейший представитель Бога, источника порядка во вселенной? Ничего нет проще нашего культа. Вы не видите в нашем храме ни картин, ни статуй; мы не думаем, что материальное изображение божества оскорбительно, но оно просто смешно. Музыка — единственное искусство, которое с правом допускается в наших храмах. Она — естественный язык между человеком и божеством, так как она заставляет предчувствовать то, чего ни одно наречие не может выразить и даже воображение не умеет создать. Мой долг призывает меня в другое место, — заметил старец, — если вы захотите сопровождать меня, я с удовольствием расскажу вам о переменах и реформах, происшедших в России за триста лет, о которых вы, по-видимому, мало осведомлены.

Я с благодарностью принял его предложение, — и мы вышли из храма.

Проходя по городу, я был поражён костюмами жителей. Они соединяли европейское изящество с азиатским величием, и при внимательном рассмотрении я узнал русский кафтан с некоторыми изменениями.

— Мне кажется, — сказал я своему руководителю, — что Пётр Великий велел высшему классу русского общества носить немецкое платье, — с каких пор вы его сняли?

— С тех пор, как мы стали нацией, — ответил он, — с тех пор, как, перестав быть рабами, мы более не носим ливреи господина. Пётр Великий, несмотря на исключительные таланты, обладал скорее гением подражательным, нежели творческим. Заставляя варварский народ принять костюм и нравы иностранцев, он в короткое время дал ему видимость цивилизации. Но эта скороспелая цивилизация была так же далека от истинной, как эфемерное тепличное растение от древнего дуба, взращённого воздухом, солнцем и долгими годами, как оплот против грозы и памятник вечности. Пётр слишком был влюблён в свою славу, чтобы быть всецело патриотом. Он при жизни хотел насладиться развитием, которое могло быть только плодом столетий. Только время создаёт великих людей во всех отраслях, которые определяют характер нации и намечают путь, которому она должна следовать. Толчок, данный этим властителем, надолго задержал у нас истинные успехи цивилизации. Наши опыты в изящных искусствах, скопированные с произведений иностранцев, сохранили между ним и нами в течение двух веков ту разницу, которая отделяет человека от обезьяны. В особенности наши литературные труды несли уже печать упадка, ещё не достигнув зрелости, и нашу литературу, как и наши учреждения, можно сравнить с плодом, зелёным с одной стороны и сгнившим с другой. К счастью, мы заметили наше заблуждение. Великие события, разбив наши оковы, вознесли нас на первое место среди народов Европы и оживили также почти угасшую искру нашего народного гения. Стали вскрывать плодоносную и почти не тронутую жилу нашей древней народной словесности, и вскоре из неё вспыхнул поэтический огонь, который и теперь с таким блеском горит в наших эпопеях и трагедиях. Нравы, принимая черты всё более и более характерные, отличающие свободные народы, породили у нас хорошую комедию, комедию самобытную. Наша печать не занимается более повторением и увеличением бесполезного количества этих переводов французских пьес, устаревших даже у того народа, для которого они были сочинены. Итак, только удаляясь от иностранцев, по примеру писателей всех стран, создавших у себя национальную литературу, мы смогли поравняться с ними, и став их победителями оружием, мы сделались их союзниками по гению [75] .

— Извините, если я перебью вас, сударь, но я не вижу той массы военных, для которых, говорили мне, ваш город служит главным центром.

— Тем не менее, — ответил он, — мы имеем больше солдат, чем когда-либо было в России, потому что их число достигает пятидесяти миллионов человек.

— Как, армия в пятьдесят миллионов человек! Вы шутите, сударь!

— Ничего нет правильнее этого, ибо природа и нация — одно и то же. Каждый гражданин делается героем, когда надо защищать землю, которая питает законы, его защищающие, детей, которых он воспитывает в духе свободы и чести, и отечество, сыном которого он гордится быть. Мы действительно не содержим больше этих бесчисленных толп бездельников и построенных в полки воров, — этого бича не только для тех, против кого их посылают, но и для народа, который их кормит, ибо если они не уничтожают поколения оружием, то они губят их в корне, распространяя заразительные болезни. Они нам не нужны более. Леса, поддерживавшие деспотизм, рухнули вместе с ним. Любовь и доверие народа, а главное — законы, отнимающие у государя возможность злоупотреблять своею властью, образуют вокруг него более единодушную охрану, чем шестьдесят тысяч штыков. Скажите, впрочем, имелись ли постоянные войска у древних республик, наиболее прославившихся своими военными подвигами, как Спарта, Афины, Рим? Служба, необходимая для внутреннего спокойствия страны, исполняется по очереди всеми гражданами, могущими носить оружие, на всём протяжении империи. Вы понимаете, что это изменение в военной системе произвело огромную перемену и в финансах. Три четверти наших доходов, поглощавшихся прежде исключительно содержанием армии, — которой это не мешало умирать с голоду, — употребляются теперь на увеличение общественного благосостояния, на поощрение земледелия, торговли, промышленности и на поддержание бедных, число которых под отеческим управлением России, благодаря небу, с каждым днём уменьшается.

В это время мы находились посреди Дворцовой площади. Старый флаг вился над чёрными от ветхости стенами дворца, но вместо двуглавого орла с молниями в когтях я увидел феникса, парящего в облаках и держащего в клюве венец из оливковых ветвей и бессмертника.

— Как видите, мы изменили герб империи, — сказал мне мой спутник. — Две головы орла, которые обозначали деспотизм и суеверие, были отрублены, и из пролившейся крови вышел феникс свободы и истинной веры.

Придя на набережную Невы, я увидел перед дворцом великолепный мост, наполовину мраморный, наполовину гранитный, который вёл к превосходному зданию на другом берегу реки и на фасаде коего я прочёл: Святилище правосудия открыто для каждого гражданина, и во всякий час он может требовать защиты законов.

— Это там, — сказал мне старец, — собирается верховный трибунал, состоящий из старейшин нации, членом которого я имею честь быть.

Я собирался перейти мост, как внезапно меня разбудили звуки рожка и барабана и вопли пьяного мужика, которого тащили в участок. Я подумал, что исполнение моего сна ещё далеко…

74

Вероятно, здесь имеется в виду Александр I, так как трудно предположить, чтобы автор записки думал о жившем в Аничковском дворце молодом великом князе Николае Павловиче: в 1819 г. ещё никто не думал о том, что он будет занимать всероссийский престол.

75

Ср. эту фразу с такими же суждениями в конце записки «Письмо к другу в Германию», — см. с. 51 наст. изд.

Эта замечательная записка как нельзя нагляднее рисует нам некоторые мечты лучших, образованнейших людей конца александровского царствования, членов «Союза благоденствия», — будущих умеренных декабристов-конституционалистов. Через триста лет Россия рисуется им в виде конституционной монархии, процветающей под сенью закона, отнимающего у государя лишь возможность злоупотреблять своею властью. Они мечтают о превращении мрачного по воспоминаниям о Павле I Михайловского замка в «Дворец Государственного Собрания». Общественные школы, академии, библиотеки всех видов на месте прежних казарм, Русский Пантеон в здании Аничкова дворца; единая безобрядная религия; действенная защита всякого гражданина равным для всех законом; упразднение кадровых войск и замена их всеобщим ополчением; цветущие искусства, литература и театр, развившиеся на основе древней народной словесности; наконец, общее развитие благосостояния, успехи земледелия, торговли, промышленности, широкая поддержка бедных, число которых с каждым днём уменьшается, — вот те мечты, которым предавался автор записки, а с ним и его сочлены по «Зелёной лампе». Мечты, конечно, весьма скромные и характера довольно общего [76] , притом с оттенком некоторых масонских влияний и настроений [77] , — но чрезвычайно типичные для ранней эпохи деятельности «Союза благоденствия», ставившего перед собою именно такие общие задания и подготовлявшего лишь фон для будущей деятельности своих членов, более определённой и радикальной…

76

Записка эта напоминает «Путешествие в землю Офирскую» кн. М. М. Щербатова (1784) и некоторые другие утопии западноевропейского происхождения. О знакомстве с ними декабристов — Пестеля, Лунина и др. — см. в книге В. И. Семевского «Политические и общественные идеи декабристов» (СПб., 1909, с. 15 и сл., 208—210 и сл., 629—630 и др.), «Каталог утопий» В. В. Святловского (Пг., 1922) и его же книжку «Русский утопический роман» (Пг., 1922). Об утопии кн. В. Ф. Одоевского «4338-й год. Петербургские письма» см. очерк П. Н. Сакулина «Русская Икария» в «Современнике» (1912. № 12. С. 193—206) и отдельное издание этой последней в библиотеке «Огонька» (М., 1926), со вступительным очерком Ореста Цехновицера.

77

В. Д. Комарова указала нам на сходство описания храма и священнодействия в нём, сделанного автором записки, с тем, как описывает масонский храм и службу в нём Жорж Санд в своем романе «La Comtesse de Rudolstadt», т. II, гл. XLI: «En ce moment les portes du temple s’ouvrirent, en rendant un son metallique, et les Invisibles entrerent, deux a deux. La voix magique de l’harmonica, cet instrument recemment invente, dont la vibration penetrante etait une merveille inconnue aux organes de Consuelo, se fit entendre dans les airs et sembla descendre de la coupole entr’ouverte aux rayons de la lune et aux brises vivifiantes de la nuit» и т. д.* В письме своём к сыну, от июня 1843 г., во время работы над «La Comtesse de Rudolstadt», Ж. Санд писала, что она погружена в чтение масонских книг — «Kadosh», «Rose Croix», «Sublime Ecossais»… В примечании к слову harmonica она сообщила сведения об этом музыкальном инструменте и роли его в церемониях масонов-иллюминатов.

* «В эту минуту двери храма с металлическим звоном распахнулись, и туда попарно вошли Невидимые. Раздались волшебные звуки гармоники, этого недавно изобретённого инструмента, ещё незнакомого Консуэло. Казалось, они проникали сверху, сквозь полуоткрытый купол, вместе с лучами луны и живительными струями ночного ветерка» (Санд Ж. Графиня Рудольштадт / Пер. Д. Лившиц // Собр. соч.: В 9 т. Л., 1973. Т. 6. С. 433).

Поделиться с друзьями: