Рассказы
Шрифт:
Родни плохо принял мой отказ. Снова взялся за свое, стал предрекать, что я в самом скором времени превращусь в злобную стервозу, и пусть я не надеюсь на свой острый язык — мои разговоры будут только нагонять тоску. Его понесло.
— Не исключено, — сказал он, — что ты свихнешься. С людьми, которым кажется, будто они могут играть чужими жизнями, такое не редкость.
Совсем зарвался, решила я, поглядел бы лучше на себя. Надо сказать, что и дерзости Родни, и его напор пришлись весьма кстати, когда он только приступался ко мне со своими домогательствами, теперь же, когда он от домогательств перешел к вымогательствам, его приемы потеряли прелесть новизны. Поэтому я перевела разговор и сказала Родни, что его с минуты на минуту ждет ордер на арест. Для него это не новость, сказал Родни, он сегодня же ночью уедет за границу, деньгами он запасся, только самой малости не хватает. Я сказала: надо посмотреть, сколько у меня есть в наличности, ведь чек я ему выдать никак не могу. Родни попытался меня уговорить, но не тут-то было, я уперлась — вся его жизнь, возражала я, свидетельство тому, как мало он смыслит в денежных делах.
Пока я искала деньги, Родни поднялся в уборную, вскоре в моей спальне раздались шаги, и я обрадовалась (прежде всего за самого Родни), что догадалась припрятать шкатулку
Без Родни все как-то потускнело, хоть имя его постоянно всплывало в разговорах — мать Генри нет-нет да и вспоминала о нем, и девушки в цвету, и американцы, да и мистер Бродрик поносил Родни на чем свет стоит: издательство ведь выплатило Родни большой аванс, а взамен получило всего одну первую главу, какая б она там ни была блистательная. Но пересуды не заменяли мне Родни, никак не заменяли.
А всего месяц спустя газетная хроника сообщила, что Родни арестован в Риме за кражу денег в доме маркизы Гирлайндини, у которой он гостил. Упоминалось там и об иске миссис Брадерс.
Конечно, мне было жаль, что вместе с Родни из моей жизни ушел риск, жаль было и того, что я не стою больше перед выбором, так ужасавшим меня прежде; вот мне и вздумалось поболтать с моей старой приятельницей Мэри Мьюди, которая поставляет светские сплетни для одной воскресной газеты. И, как и следовало ожидать, в ближайшее же воскресенье в этой газете на видном месте красовалась статейка моей приятельницы о Родни. Немало места в ней отводилось именитым лицам, у которых Родни довелось обедать, уделялось должное внимание и леди Энн Дентон. Родни, писала Мэри, был славным представителем «той когорты наделенных талантом и обаянием молодых людей, которым так много дала дружба с леди Энн»; далее она писала, что леди Энн, не жалея сил, осуществляла связь между своим поколением и молодежью, затем следовал абзац о том, что уже в своей первой книге Родни проявил себя блистательным, талантливым писателем, попутно сообщалось, что лишь немногие, знавшие его в этом качестве, догадывались о его двойной жизни. С каким нетерпением, говорилось далее, знатоки, ценители всего свежего и оригинального в современной литературе ожидали появления его новой книги и как издевательски теперь звучит ее название «Честь и просвещенность». Первая глава этой книги, писала Мэри, оказалась столь блистательной, что одно почтенное издательство решилось на шаг, какого не припомнят за всю его историю, и, презрев свою обычную осмотрительность, оказало молодому автору серьезную поддержку. Сознавая, как важно обеспечить писателю соответствующую обстановку для работы, Генри Грифон, предприимчивый младший компаньон издательства, не остановился перед тем, чтобы поселить их блестящего протеже у себя в доме. Тут текст прерывал подзаголовок: «Скорее друг, чем жилец», непосредственно за ним шел абзац обо мне. «Не могу поверить, что Родни вел двойную жизнь, — сказала Джун Грифон, брюнетка с миндалевидными глазами, известная лондонская львица, жена издателя Грифона. — Для меня он был скорее друг, чем жилец. Умный и острый на язык, Родни вдобавок умел мгновенно устанавливать близкие отношения с людьми». Следом лапочка Мэри упомянула первую книгу Родни «Рогачи» — «исследование супружеской неверности на исторических примерах, труд равно ученый и остроумный». Далее излагалась беседа с родителями Родни. «У Родни душа не лежала к строительному делу, — рассказал отец Родни, принимавший нас в „зале“ своего неприхотливого домика, столь типичного для Шотландии. — Он метил выше, хотел получить от жизни больше…» Статейка заканчивалась на высокоморальной ноте: «Мечты Родни Кнура сбылись, он получил даже больше, чем рассчитывал, когда итальянский суд в прошлый понедельник приговорил его к…» Не бог весть какая статейка, но нельзя не признать, что Мэри отлично распорядилась тем, что я ей рассказала.
Родни, наверное, будет неприятно прочесть про своих родителей, и поделом ему — нечего было мне дерзить. Да и Генри придется не по вкусу пассаж «Скорее друг, чем жилец», но раз уж я осталась с ним, пусть и он терпит, так я считаю. Во всяком случае — вот чем я живу, после того как мне пришлось сделать этот чудовищный выбор.
Генри, как и следовало ожидать, наткнулся на статейку Мэри и вышел из себя.
— Я уверен, что ее можно привлечь к суду, — сказал он.
А я как можно небрежней говорю ему:
— По-моему, ничего из этого не выйдет, голубчик, потому что эти сведения Мэри получила от меня.
Генри смерил меня взглядом и говорит:
— По-моему, тебе надо быть осмотрительнее. Такого рода проказы чаще всего служат сигналом опасности. Не мне бы тебе это говорить, но, если ты сойдешь с ума, пеняй только на себя. — Весь затрясся и вылетел из комнаты, а я подумала, что для него, должно быть, наши с Родни отношения давно не секрет.
Так что, как видите, и Генри и Родни забираются в дебри психологии, пытаясь меня понять. Впрочем, я уже не раз говорила, что, на мой взгляд, куда мудрее смотреть на вещи проще. Я уже упоминала вам о моей старой няньке, помните, так вот она обо мне говорила: «Наша мисс Джун все хочет один пирог два раза съесть». А про кого нынче можно сказать, что он этого не хочет? Только, по-моему, я хочу этого сильнее всех, а значит, так тому и быть.
Перевод Л. Беспаловой
Голубая кровь
Эйлин Картер потуже завязала пояс бежевого егерского халата на своей массивной талии, потому что штаны мужской фланелевой пижамы в розовую и белую полоску то и дело соскальзывали на слабой резинке и стали бы мешать сложной процедуре подготовки ко сну. Как ни привычна была эта процедура, Эйлин сосредоточенно ушла в нее, по-детски сморщив от напряжения квадратное лицо — лицо розовощекого бульдога. Сначала она налила в кастрюльку молоко, согрела его на спиртовке в углу спальни, добавила три десертные ложки виски, отнесла чашку с молоком и два печенья «Мари» на ночной столик, где уже лежали очки, коробочка со снотворным и «Пелена неведения» (в переводе миссис Андерхилл). Потом опустилась возле кровати на колени и прочла «Отче наш». Устроившись в постели, она сдвинула грелку к ногам, открыла книгу и принялась читать, не спеша отхлебывая молоко и грызя печенье. «Они осуждают людей за малейшие слабости и думают, что способны исцелить их души; и когда они рассказывают о людских слабостях Господу, им кажется, что они делают
это для Господа. И они говорят, что их побуждает к этому милосердие, побуждает любовь к Богу, которой полны их сердца. И истинно они лгут, ибо и сердца их, и ум пылают сатанинской злобой», — читала она. Но отрывок этот не нашел у нее сегодня отклика. Конечно, в былое время и она часто — увы, слишком часто — порицала заблуждения ближних, и она упивалась собственной праведностью, людям одиноким свойственно впадать в этот грех, считала она, но сейчас ей не хотелось скорбеть о своих несовершенствах, ей хотелось погрузиться в размышления о достоинствах любимого существа, хотелось любоваться его добродетелями. И это тоже грех, в который свойственно впадать одиноким людям. Чтобы отвлечься, она перелистала несколько страниц, но навязчивые мысли упорно возвращались. Дьявол порой вынуждает свои жертвы бороться с собой к вящей своей славе, и побеждают те, кто уклоняется от борьбы, она это знала и потому отложила сейчас книгу, сняла халат и, запив последним глотком молока зеленую таблетку, стала ждать сна. Сон пришел быстро, но на самой грани яви и сна она увидела милое улыбающееся лицо Эстер и с нежностью улыбнулась ей в ответ.На другом конце деревни, за прудом, закусочной и полукругом новых муниципальных домов, в большой спальне над лавкой Эстер Баррингтон лежала без сна возле своего мужа Джима. Она привыкла просыпаться среди ночи то от тревожных снов, то просто так и потом маяться до утра в тоскливой, безнадежной бессоннице. Сегодня Эстер снова убеждала себя, что ее разбудил крик совы, сова садится на телефонный провод во дворе за уборной и наблюдает за спящими курами. Винила галчат, которые вдруг завозились в гнезде под крышей. Ей хотелось разбудить крепко спящего Джима и сказать ему, что это он не дает ей спать, сам спит как убитый, но без конца ворочается и что-то бормочет во сне. Наконец отчаяние ее достигло предела, и она подумала, что сейчас вскочит с постели и бросится в комнату свекрови, пусть старуха знает, что это она во всем виновата, впала в маразм и стонет всю ночь напролет. «Кто вы мне в конце концов? — крикнет ей Эстер. — Вы защищали нас с Джимом тогда, это верно, так что же, теперь нам, по-вашему, ухаживать за вами всю жизнь? Уезжайте!» Но куда же старуха уедет, ведь ей семьдесят лет, она почти парализована! И истерический порыв Эстер, готовой во всем винить других, иссяк, ибо бессонница настолько глубоко коренилась в ней самой, что ни о ком, кроме себя, она не могла думать. Она видела, сознавала, ощущала лишь одно — свою бессонницу.
Она с отчаянием попыталась найти в этой пустоте какую-нибудь мысль или хотя бы воспоминание. Раньше, когда работа и бесплодные усилия еще не подточили ее, она умела усилием воли сосредоточивать мысли и воображение — удивительное свойство, ведь она всего лишь получила воспитание, какое полагалось барышне. Сейчас в памяти возникали лишь отдельные картинки, они вспыхивали перед глазами, будто чья-то неумелая рука рывком совала их в волшебный фонарь, несколько мгновений дрожали и дергались, а потом гасли, точно вдруг отключалось электричество. А мысли — мысли все вели в тупик.
Она слушала, как за стеной стонет свекровь, и говорила себе, что ее стоны ничего не значат, они как плач ребенка; потом задумалась, а так ли в самом деле мало значит плач ребенка, так ли пусты его страхи. Но кто в этом разберется? В памяти замелькали сцены из ее собственного детства в доме отца-священника, когда она забивалась со своим горем за шкаф в детской или убегала от взрослых с их расспросами и участием в сад за мальвы, где всегда была тень и пахло прелой листвой, — эти сцены промелькнули и исчезли. А потом, точно с экрана их деревенского кинотеатрика, — навязшие в зубах банальности: «У тебя-то детей нет… Не удалась твоя жизнь… Наверно, я сама во всем виновата, сама, сама… Господи, как все опостылело!» Она словно услышала голос соседки, Лотти Вашингтон, уныло тянущей: «Как грустно, как грустно вокруг, и счастья в жизни не-е-ет, как хочется плакать, мой друг, всю ночь напролет при лу-не-е-е…» Итак, вот чем все кончилось: вместо мыслей — слова пошлейшей модной песенки. И тогда Эстер занялась арифметикой. Ведь если уж на то пошло, главная причина ее огорчений — их неудачи в делах. Она сложила, на сколько всего они заказали конфет и печенья, подсчитала убытки от продажи яиц, прикинула, сколько можно будет выручить на домашнем варенье, но что толку считать, все равно вся их жизнь зависит от счетов и записей, которые хранятся внизу, в лавке, в пахнущей опилками и мылом темноте. Ей вспомнились расходы прежних лет, и огромные убытки, из-за которых им пришлось расстаться с фермой, слились в ее сознании с теми мелкими долгами, которые тянут их сейчас на дно. Она представила себе, как их лавку заливает вода, а они с Джимом барахтаются, изредка выныривая и хватая ртом воздух, и возмутилась: надо же, чтобы в такое идиотское положение попала женщина, которая когда-то опозорила свою семью, полюбила человека не своего круга, отбила его у жены и вышла за него замуж. Эстер чуть не расхохоталась, сообразив, что низвела самое важное событие своей жизни до уровня бульварного романа. Смех сорвался в рыдание, но и рыдание она сдержала. Нет, она не имеет права будить Джима, ему и без того предстоит тяжелый день.
Часы на церкви пробили четыре. «Я прекрасно отдохнула», — стала внушать себе Эстер. «Не спать вредно, только если ты сама позволяешь себе так думать». Но она-то знала, какой разбитой будет чувствовать себя через полтора часа, когда зазвонит будильник. И словно в утешение пришла мысль, которой она все чаще поддерживала свою решимость идти до конца: «Не всякая девушка моего круга решится на такой поступок. Для этого нужно было большое мужество». Мысль эта отдавала снобизмом, Эстер это было неприятно, и все-таки она отодвинулась от Джима, и гордость, которая ее наполнила, принесла ей утешение.
Полли Вашингтон уже успела пролезть сквозь живую изгородь и теперь беседовала с курами. С тех пор как мисс Кливер приметила ее в воскресной школе и стала опекать, научила декламировать стихи и самой придумывать танцы, Полли сделалась совсем как барышня и больше не хотела играть с деревенскими детьми. Она с утра до вечера рвала цветы, подбирала букетики и вела беседы с домашней живностью. Сначала Лотти и Редж Вашингтон были довольны и по воскресеньям заставляли дочку танцевать перед гостями в нарядном платьице из оранжевого шелка. Но скоро им надоели ее фокусы. Лотти не могла целый день возиться с девчонкой, и даже старая миссис Вашингтон шлепала внучку и дразнила сопливой барыней. Полли теперь почти все время проводила у Баррингтонов, вертелась возле Эстер и что-нибудь ей рассказывала, дарила понарошку подарки старой миссис Баррингтон, выжившая из ума старуха не понимала, что девочка просто играет, и благодарила ее: «Спасибо, милок, спасибо», — а Полли довольно хихикала.