Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
С последней характеристикой Герцена можно поспорить, но здесь важно не упустить из виду другое: дело в том, что революционные связи Сазонова отнюдь не ограничивались кружком русских вольнодумцев, заброшенных волею судеб в Париж или Женеву. Сазонов — один из первых русских марксистов, он был лично знаком с К. Марксом и даже переводил «Манифест коммунистической партии» на русский язык, причем еще до появления печально известного перевода Бакунина. Правда, перевод остался неопубликованным, правда и то, что Маркс не вполне всерьез воспринимал Сазонова, считая его скорее авантюристом и неразборчивым в средствах интриганом, нежели последовательным и убежденным революционером.
В одном из писем к Энгельсу, рассказывая об очередной авантюре Сазонова, Маркс оставил для истории необыкновенно сочную, живописную характеристику своего русского приятеля. Это место из письма Маркса к Энгельсу от 22 сентября 1856 года заслуживает того, чтобы привести его полностью, но я ограничусь здесь парой строк:
…Этот русский сильно поистратился, сильно опустился, был совсем без денег и без кредита, а следовательно, весьма плебейски и революционно настроен и доступен разрушительным идеям [335] .
335
Маркс
Далее следует блестящая юмореска, повествующая об одной любовно-денежной махинации Сазонова, доставившей «коварному московиту» временное «благополучие». Но в историко-литературном плане письмо Маркса представляет интерес и в другом отношении: описывая образ жизни русского вольнодумца в Париже, он чуть ли не автоматически связывает его революционность с плебейством и неприкаянностью; любопытно и то, что в конце письма, рассказывая о любовных успехах Сазонова, Маркс говорит о том, что тот, сочетавшись с «богатой старой еврейкой кошерным браком», возомнил себя «аристократом», причем сам Маркс ставит слово «аристократ» в кавычки. Иначе говоря, определяя образ революционера, Маркс, в чем нет ничего необычного, использует социальные категории «плебса» и «аристократии»; по мысли Маркса, высказанной в письме к соратнику, «плебей» революционен, подвержен «разрушительным идеям» как раз в силу своей неустроенности или отверженности. Заметим в этой связи, что категория «плебса» определяется Марксом не через происхождение, а по действительному положению человека: речь идет, строго говоря, о тех опустившихся, деклассированных, темных личностях, блестящая классификация которых была представлена Марксом в знаменитой работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта».
Вне всякого сомнения, что Н. И. Сазонов также принадлежал к этой категории. Любопытно, что, рассказывая о тех кругах, в которых вращался Сазонов в Париже, Герцен чуть ли не вторит Марксу: «Сазонов, любивший еще в России студентом окружать себя дворомпосредственностей, слушавших и слушавшихся его, был и здесь окружен всякими скудными умом и телом лаццарони литературной киайи, поденщиками журнальной барщины, ветошниками фельетонов, вроде тощего Жюльвекура, полуповрежденного Тардифа де Мело, неизвестного, но великого поэта Буэ; в его хоре были ограниченнейшие поляки из товянщины и тупоумнейшие немцы из атеизма» [336] . Здесь не место комментировать все эти едкие определения Герцена, замечу только раз, что большинство из них встречается и в Марксовой классификации «люмпен-пролетариата» в работе «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта»: там тоже речь идет о лаццарони, ветошниках, тряпичниках, поденщиках, вообще о всем этом «человеческом отребье», о всем этом сброде, который, пишет Маркс, «французы называют богемой» [337] . Уточнить понятие богемы в отношении существования Бодлера я попытаюсь ниже, а сейчас просто замечу, что такие пьесы «Цветов зла», как «Рыжей нищенке», «Семь стариков», «Слепые», «Вино тряпичников», а также некоторые другие более чем явственно перекликаются с теми типологиями и топологиями парижского изгойства, которые встречаются и у Маркса, и у Герцена.
336
Герцен А. И.Цит. соч. С. 677.
337
Маркс К., Энгельс Ф.Соч. Т. 8. С. 168.
В критической литературе о Бодлере история отношений французского «проклятого поэта» и русского революционера-изгоя остается, по существу, неисследованной. В новейшем энциклопедическом словаре «Бодлер», изданном под редакцией К. Пишуа, крупнейшего французского специалиста по литературе XIX века, помещена небольшая заметка, посвященная Н. И. Сазонову, которая, в общем, восходит к тридцатилетней давности комментариям ко второму тому «Переписки» Бодлера, принадлежащим тому же К. Пишуа [338] . Любопытно, что, рассказывая о революционных связях Сазонова, французский литературовед опирается исключительно на устное сообщение известного французского марксиста Б. Суварина, который стоял у истоков создания Французской коммунистической партии и был отлично знаком с историей русского революционного движения. На сегодняшний день заметка К. Пишуа в словаре «Бодлер» представляет собой единственную попытку прояснить отношения Бодлера и Сазонова, и в дальнейшем изложении я попытаюсь несколько дополнить ее основные положения, представив несколько предварительных соображений и предположений, которые со временем, наверное, будут уточняться.
338
Ср.: Pichois С., Avice J.-P.Dictionnaire Baudelaire. Paris: Du L'erot, 2002. P. 436–437; Baudelaire Ch.Correspondance. Т. II. 1860–1866. Paris: Gallimard, 1973. P. 1033.
История отношений Бодлера и Сазонова заключает в себе несколько загадок. И в первую очередь следующую: когда и как Бодлер познакомился с русским вольнодумцем? Пока мне не удалось найти даже приблизительного ответа на этот вопрос: из опубликованной переписки Бодлера следует, что знакомство состоялось не позднее начала 1857 года, когда имя Сазонова впервые появляется в его письмах. Интересно, что начало знакомства относится примерно к тому времени, когда развертывались те самые злоключения «коварного московита», о которых Маркс писал Энгельсу, то есть в пору довольно тесных отношений автора и переводчика «Манифеста коммунистической партии». Знакомство продолжалось несколько лет, по меньшей мере до лета 1860 года: в апреле этого года в письме к своему издателю Бодлер писал, что до публикации хотел бы показать Сазонову корректуру некролога о де Квинси.
Следующий вопрос: каков был характер отношений французского «проклятого поэта» и русского изгоя? На сегодня это также не совсем ясно, но вполне очевидно, что они не исчерпывались совместным времяпрепровождением в парижских увеселительных заведениях, хотя о такого рода встречах как раз и сохранилось мемуарное свидетельство одного из литераторов бодлеровского круга. Т. де Банвиль пишет, вспоминая Сазонова: «Это был русский из настоящей знати, любезнейший человек и прекрасный писатель, который в последние годы своей жизни, проведенные им в Париже, был близким другом всех образованных людей и потчевал их неподражаемыми русскими салатами» [339] . Следует думать, что Сазонов предлагал своим французским друзьям не только блюда русской кухни: будучи
европейски образованным человеком и страстным любителем русской и французской литературы, он вполне мог быть своего рода посредником между двумя культурами. В этой связи стоит обратить внимание на то обстоятельство, что именно в конце 50-х годов, то есть в период тесного общения Сазонова и Бодлера, в круг чтения французского поэта попадает книга под названием «На невских берегах», включающая в себя переводы из прозы Лермонтова, Гоголя и Сологуба. По всей видимости, герой Лермонтова более других затрагивает французского поэта: имя русского писателя появляется в «Дневниках» Бодлера. Разумеется, трудно было бы списать этот несколько необычный для поэта интерес к русской прозе только лишь на «влияние» Сазонова, в то время во Франции действительно много пишут о России, главным образом в связи с итогами Крымской войны и реформами Александра II. Однако можно заметить, что ни до, ни после встречи с Сазоновым Бодлер не обнаруживал особого интереса к русской литературе. Остается напомнить, что «образ Сибири» появляется в стихотворении, написанном в начале 1860 года.339
Цит. no: Baudelaire Ch.Correspondance. Т. II. 1860–1866. Paris: Gallimard, 1973. P. 1033.
Наконец, говоря о характере отношений Сазонова и Бодлера, нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что французский поэт явно поддался чарам «коварного московита»: Бодлер не просто считался с мнением Сазонова, о чем свидетельствует уже упоминавшийся эпизод с некрологом де Квинси, он явно выделял русского друга в среде литераторов своего круга, о чем свидетельствует то, что в списке лиц, которым рассылались экземпляры опубликованных книг Бодлера, имя Сазонова почти неизменно оказывалось на первом месте.
Разумеется, все это не более чем гипотетическая реконструкция из истории французско-русских литературных связей, которая требует тщательной проверки, главным образом в отношении трудов и дней самого Н. И. Сазонова, который действительно в каком-то смысле «прошел бесследно» для нашей истории французской литературы. Тем не менее даже в этом далеко не полностью восстановленном контексте дружбы Сазонова и Бодлера весьма правдоподобным кажется предположение о том, что «образ Сибири» в «Цветах зла» мог восходить к общению Бодлера с Сазоновым, а через фигуру этого русского изгоя — к декабристским мотивам Пушкина. Не стоит забывать о том, что Герцен и его единомышленники воспринимали себя «меньшими братьями» декабристов [340] : показательно в этом отношении, что свою статью о Сазонове Герцен начинает с неточной цитаты из стихотворения Пушкина «К портрету Чаадаева». То есть в этом пушкинско-декабристском ореоле Сазонов вполне был способен отождествить свое парижское изгнанничество, обрекавшее его на праздность и разврат, с сибирской ссылкой, равно как был способен внушить Бодлеру такую или подобную мысль, которая могла, с одной стороны, служить замечательным оправданием испорченности, извращенности и бездеятельности русского «лишнего человека», а с другой — подкреплять политико-поэтическую позицию французского «проклятого поэта».
340
Герцен А. И.Цит. соч. С. 674.
Так это было или не так, но вполне очевидно, что Бодлер превращает «образ Сибири» в некую формулу собственного существования. Я уже говорил, с какой радостью он подхватывает определение своей поэтической позиции как «романтической Камчатки», с каким удовольствием поправляет Сент-Бёва, указывая ему, что речь идет все-таки о Сибири.
Подводя предварительные итоги, следует сказать, что «образ Сибири» может быть истолкован исключительно в биографическом плане: в таком случае его можно сделать своего рода «автобиографемой» жизни «проклятого поэта», выстраивающего свое существование на отшибе «литературного бомонда». Это было бы красиво, но не достаточно точно. Действительно, в «Песне после полудня» образ Сибири является скорее общим экзистенциальным определением удела «проклятого поэта», но «Сизина», следующее стихотворение из «Цветов зла», словно бы указывает на своего рода связь поэтической фантазии, любовных страстей и революционного насилия: как известно, оно посвящено легендарной Элизе Гверри, чуть ли не открыто славившей террориста Фелипе Орсини, устроившего покушение на Наполеона III. Другими словами, композиция книги препятствует тому, чтобы образ Сибири воспринимался исключительно в экзистенциальном или биографическом планах, указывая на политическую направленность различных определений удела поэта.
Вместе с тем образ Сибири в его возможной соотнесенности с фигурой Сазонова позволяет вернуться к вопросу о «богеме 1848 года», то есть о той социально-творческой среде, которая не только формировала Бодлера и его окружение, но и активно формировалась Бодлером. В черновых записях к работе «Париж эпохи II Империи у Бодлера» В. Беньямин дает понять, что «богему 48-го года» следует отличать от «золотой богемы» поколения Т. Готье и Ж. Нерваля и «пролетарской богемы» в духе Ж. Валлеса: для него это «богема Бодлера, Асселино и Дельво» [341] . В чем же особенности этого типа богемы? Характеризуя их, Беньямин опирается на классическое определение К. Маркса: «В силу зыбкости существования, зависящего не столько от собственной их деятельности, сколько от всякого рода случайностей, в силу беспорядочности жизни, фиксированные точки которой исчерпываются виноторговыми лавками — домами свиданий для заговорщиков, — в силу отношений, которые они поддерживают со всякого рода сомнительными личностями, они принадлежат к той среде, которую в Париже называют богемой» [342] . В свете этого определения очевидно, что «богема 1848 года», или «богема Бодлера», является не столько «золотой богемой», существующей в ладах с добропорядочной буржуазией или, в крайнем случае, принимающей более или менее антибуржуазную позу, сколько своего рода «люмпен-богемой», образ жизни которой отличается аристократически вызывающим несмирением в отношении не только властолюбивых буржуа, но и презираемых или гонимых пролетариев. Эта богема не демократична, а аристократична, то есть принципиально антидемократична. Топика «богемы 1848 года» делает понятными антидемократические диатрибы из бодлеровских дневников и ненаписанной книги о Бельгии, а равно проясняет политическую направленность такого стихотворения в прозе, как «Бей бедных», которое предусмотрительно и как-то целомудренно обходится молчанием в демократической критике.
341
Benjamin W.Charles Baudelaire. Paris: Payot. P. 254.
342
Ibid. P. 23–24.