Рукопожатие Кирпича и другие свидетельства о девяностых
Шрифт:
В блаженную пору стиляг – первых цветочков плюрализма, как всегда, брючно-причёсочных (хотелось бы надеяться, что самые крупные и горькие ягодки уже позади), – среди прочей джазухи гулял по танцплощадкам страшно стильный буги: «Э, Стамбул, в Константинополе, э, Стамбул, в Константинополе…» И вот «Э, Стамбул» превратился в «Истанбул»: внизу мерцает электрическое море, в котором медленно текут электрические реки, а вдоль них, в точности повторяя их извивы, движется встречное течение красных светлячков – стоп-сигналов. Аэропорт Кемаля Ататюрка похож на ангар, оплетённый гигантскими трубами. Мясистый профиль великого Кемаля будет сопровождать нас всюду, а в бывшем султанском дворце, где турецкий Пётр скончал свои дни, доведётся даже увидеть – в этой небогатой живописью исламской стране – залитые светом картины прямо с ВСХВ: вождь посещает… чуть не написалось – колхоз: открытые счастливые лица чего-то там «робов» – мудрые старцы, чистые юноши и девушки…
Витрины сверкают, как, примерно, и у нас теперь. В ванной на полу махровое полотенце с вытканными босыми ступнями. Спелые пальцы растопырены, как отростки на картошке.
Доллар ходит наравне с лирой. О лира, в первый раз накормишь ты поэта! Турецкий хлеб – белоснежный пух в золотой корочке, хрупкой, как бабочкино крыло. Там-сям в витринах медленно вращаются упитанные куриные тушки, насаженные на вертел. Но больше никого турки на кол уже не сажают и кожу тоже не сдирают, а, наоборот, продают – милейшие люди, только что усатые и гортанные, но не страшней, чем где-нибудь в Баку. Мальчишки прямо по тротуару гоняют гремучую банку из-под пива, к ним, увлекшись, может кинуться на подмогу и мужик, – хотя ни одного пьяного! Но на светофоры и водители обращают немногим больше внимания, чем пешеходы, – вполне могут двинуться на красный цвет, так что не зевай. Никаких фесок, шаровар, кафтанов – все в куртках, пиджачках. Женщин маловато, но в парандже ни одной.
Со всех сторон бывшие воины Аллаха зазывают в магазины, лавки и лавчонки: «Вася-Юра-Саша-Володя, заходи!» На русских приказчиков такой бурный спрос, что в ход идут любые подделки из Болгарии, Югославии. Польши. А считает по-русски, кажется, весь город.
Не отвечать на призывы – для деликатного человека источник постоянного напряжения. Русские вывески на каждом шагу: «ZonoTO», «Обмен АЮБОИ валюты». И родное словцо из «Аленького цветочка» – тувалет. В гостинице прикноплен листок: «Увезжаем завтра».
Кожаные куртки и курточки, кипы юбок и штанов, розвеси блузок, блуз и блузонов, дублёнки волокут из подвалов охапками, швыряют под ноги, как полонянок, снимают крючьями из-под сводов, как висельников, – свингер, ламбада, бельмондо, глянцевые «пропитки», какой-то крэк, не то крэг (английский режиссёр?), давно потрескавшийся, в элегантных оспинах…
Если ничего не смыслишь, все равно щупай, мни, озабоченно вглядывайся в швы, будто способен в них что-то разглядеть, верти в руках опушку, словно она в чём-то перед тобой провинилась, а в возмещение обиды пытайся сбросить с цены процентов двадцать – где-нибудь авось да повезёт. Ну, а нет – положись на Аллаха, переложи дальнейшие поиски на своих спутников – а уж они сыщут! Подошва меховых тапочек при сгибании пойдёт трещинками, как ступня крепостной мужички, на дублёнке откроются проплешинки, элегантный шнурок при попытке затянуть его останется в руке, капюшон не налезет на голову… Но это ещё когда, а сейчас старайся вставлять в разговор английские словечки, их в Стамбуле знают и чтут. Лет двадцать назад, сдавши кандидатский минимум, я «спикал» довольно бойко, но всё поглотили безъязыкие годы в социалистическом эдеме, теперь приходится восстанавливать по разговорнику для моряков: «Вы повредили мне корму. Где здесь плавучий кран?» Моряк должен быть готов ко всему – и к «Передайте, пожалуйста, этот соусник», и к «Боль отдает в кончик пениса». Ну и, разумеется, к «Это слишком экспенсив. У вас короткий ахтерштевень и правый фальшборт ниже левого, подайте мне трап».
Закупки отнимают много времени главным образом потому, что никак не удается поверить, что дураков здесь так и не найдёшь (исключая тебя самого) и что чем дальше забираешься от русского квартала, где тебя поселили, от бесчисленных стад челночниц (начиная с соплюх и кончая бабушками: мужчины крепче держатся за рабочую честь), тем выше становятся цены. Правда, не намного. А потом лавки сменятся мастерскими – хоть и на пяти квадратных метрах: сначала стрекочущими машинками, а потом воющими, испускающими струи искр точильными кругами, белым пламенем горнов, голубыми вспышками электросварки, – пора обратно, к своим – и вот уже снова зачастили русские «джинси», польские «склепы» с чем-то гуртовним, и рассеявшиеся по свету, аки племя иудейское, русские физиономии пошли бросаться в глаза непреклонным выражением «Нас на мякине не проведёшь» – сразу видно, кто турок, а кто казак. В Турции я ни разу не видел злобности – разве что неотёсанность. Продавец может ответить через плечо, не отрываясь от разговора, – но ответить по сути, а не вопросом на вопрос: «Глаз нету?» Я обнашивал новинку из кряка (?), которую мне предстояло провезти на себе через таможню, – и время от времени обнаруживал, что меня кто-то ощупывает. То есть не меня, а мою кожу. Оглянешься – улыбнутся: «Хороший кожа. За сколько брал?» Разумеется, турки тоже люди и тоже хотят тебя поднадрать. Но когда ты этого не позволяешь, в России тебя ненавидят, а в Турции
вполне могут пошутить, похлопать по плечу – что ж, мол, на этот раз твоя взяла. Зато соотечественников, которые не каждый миг держат локти растопыренными, встречаешь с удесятеренной нежностью: им ведь неизмеримо труднее, чем остальному роду человеческому, ибо у нас сохранение человеческого облика считается делом неимоверно трудным, а его потеря, напротив, вполне простительным: нужда, мол, заставила.Муции Сцеволы, находящие в себе силы улыбнуться, подвинуться, убрать протянутые ноги, не отстаивать значительность щетиной мелких пакостей, зарабатывают ну ни лирой меньше окаменевших с растопыренными локтями несмеян, попытки вывести человеческое поведение из материальных обстоятельств – из бедности или богатства, из автократии или демократии, из недостатка образования или из его избытка – здесь, как и всюду, не приводят ни к чему, кроме глупостей и натяжек: человек ведёт себя как сволочь по одной-единственной причине: ему нравится быть сволочью. А любовь к сволочизму, как и ко всякой духовной ценности, детерминируется параметрами ещё более неуловимыми, чем колебании мод от широкого к узкому. «Олд базар» – бесконечные галереи под расписными сводами уходят во все стороны сразу (ты всегда на перекрёстке), в четыре необозримости, сверкающие золотом, коврами, всякой турецко-туристской хурдой-мурдой: фесками, лампами Аладдина, востроносыми парчовыми туфлями Маленького Мука, кальянами-ятаганами и, конечно же, гирляндами кожаных курток, курточек, плащей, дублёнок. В тряпье же, мне показалось, наметилась мода на первозданность: грубые куртки, расписанные под индейцев, которых нужно было сначала истребить, чтобы ощутить в них поэзию («Вагономин, вагономин…»), юбки-штанцы с некой домотканинкой, которой когда-то стыдилась деревенщина, вязаные платья «рыбачка Соня» с намёком на рыболовную сеть…
Что и понятно: в Стамбуле даже кривые закопчённые переулки из узеньких трёхэтажных домиков с тифлисскими балкончиками интересны (восточная музыка своей дивной истошностью сопровождает тебя всюду, покуда не затрётся), а мечети – вообще застынешь на нескончаемом вдохе. Для тех, кто бывал в Самарканде-Бухаре, вроде бы не так уж и ново, но – величие все-таки связано с величиной, а стамбульские мечети, сложенные (вырезанные) из серого камня, ошеломляют огромностью, минареты вблизи кажутся мощными, как водонапорные башни, – лишь издалека открывается их невесомая колкость. Прославленная Айя-София – увы, нам, византийцам, – не самая здесь прекрасная: крашенная в красно-бурое, как захолустная фабрика, она утопает в собственных контрфорсищах, выглядит кряжистой, как блиндаж, – только внутри захватывает дух от невероятных арочных взмахов. А у мечетей огромное пространство верховных куполов разбивается на каскады теснящимся ожерельем куполов-спутников, под которыми, глубоко внизу, ничуть не смущаясь своей затерянности, бродят кошки и неверные собаки – всё больше англоязычные. Витражи ярки и непредсказуемо причудливы, как калейдоскопы.
Что ещё хорошо – близ мечети всегда есть туалет и (это уже не так важно) череда низеньких крючконосых краников, под которыми в любую погоду моют ноги перед посещением дома Аллаха. Гяурам туда дозволяется не со всякого хода и не в любое время. Кажется, надо подождать, пока закончится перекличка радиофицированных завываний: «Алла, бисмилла…» Зато потом – фри оф чадж. К изумлению своему, ты понимаешь, что шепчет печальный нищий: «Аллах акбар».
Турцию часто выдвигают примером успешной модернизации. Но блуждания по Стамбулу наводят на ретроградные мысли: европейские здания здесь удручающе неинтересны – такого европейского захолустья в Европе, пожалуй, и не сыщешь: немало для удобства, кое-что для представительства и ничего для восхищения. Равнодушный серый бетон, без любви, без выдумки излитый в прямоугольное лоно, вкрапления никакого ампира, напоминающего разве что о сталинской Москве. Поближе к окраинам – вообще какой-то советский райцентр Партияабад. Арабская вязь – сама по себе дивный орнамент, но – ведь латиница практичней! Утешают только сарьяновские собаки – хоть они и нечистые животные.
Султанский дворец прошлого века – роскошь тогдашней европейской эклектики воспроизведена на почти кустарном уровне, росписи плафонов напоминают опять-таки Дворец культуры начала пятидесятых. Да и так называемый народ – так ли уж он осчастливлен весьма относительным европейским комфортом (из многих окон торчат самоварного вида дымящиеся трубы), ради которого нужно целый день хватать прохожих за руки: «Колэга, хороший кожа, дублёнка, воротник из стриженой ламы»? В патриархальных, неподвижных странах самоубийств во много раз меньше, чем в «передовых», где не жизнь, а сплошное состязание, – но ведь на пьедестале почёта не может быть слишком много вакансий. Главное – эта гонка не оставляет возможности бежать вполсилы и жить вполкачества: или чеши до упаду – или будешь отброшен в полное ничтожество. И тем, кто желает отстоять своё право на неторопливость, не остаётся ничего другого, кроме фашизма…
За всю неделю я не видел, чтобы кто-нибудь на кого-нибудь заорал. Единственный раз солидный мужчина топал на меня ногами и кричал: «Дюрак, дюрак!» – показывал, что нужно идти до автобусной остановки с таким интересным названием. Объяснять, где сойти, собирается пол-автобуса.
В уличных киосках выставлена такая крутая порнуха, какой и у нас не увидишь. Стамбул гяуры нынче славят… «Э, сейчас многие только пишут: мусульман – а сами не верят!..» – с сожалением машет рукой красавчик продавец. Итог нашей беседы таков: что вера пала – это плохо, но жить без неё стало лучше: «Раньше я много не мог такого делать, как сейчас». Но в деревне верят, в парандже ходят, уважительно вспоминает он. «Раньше османы сильные были – о! – но у падишаха (падишах – это как президент) дети дураки, думают: а что, я тоже буду падишах… Забываю историю – все проблемы, проблемы, – а ваш Бог разрешает голых женщин?» – «Он нам не говорит. Может, уже исстрадался весь…»