Рукопожатие Кирпича и другие свидетельства о девяностых
Шрифт:
Звон в голове, стон матери, хрип Тарзана – всё закружилось в Пашкином сознании, и вдруг из этого хаоса возникло решение, словно на ушко подсказанное Пашке разбудившим его голосом.
– Отвяжи собаку!
Пашка бросился к собаке и непослушными пальцами начал расстегивать на Тарзане ошейник. Пес наваливался на цепь, вырывая ременный конец из детских рук, и всё же каким-то невероятным усилием Пашке удалось расстегнуть пряжку ошейника.
Тарзан на махах преодолел расстояние до обидчика хозяйки и широкой грудью, унаследованной, наверное, от волков сотни лет назад, сшиб Серёню с ног и покатился вместе с ним, сплетясь в единое, бьющееся не на жизнь, а на смерть существо.
Минуту-другую было
Серёня заревел не хуже зверя и, предприняв чудовищные усилия, с третьей или четвёртой попытки все-таки освободился от собачьей хватки, затем вскочил на ноги и, преследуемый Тарзаном, ринулся со двора.
Пашка с большим трудом усадил маму, прислонив её к стене дома. Встав перед ней на колени, Пашка снегом принялся стирать кровь с лица матери.
Через некоторое время во двор, ещё щетинясь и рыча, забежал Тарзан. Принюхиваясь к следам на снегу, сделал небольшой круг. Подбежав, лизнул Лидухе лицо. Потом – Пашке, ещё раз и ещё…
– Паша, нужно отвести маму домой, – произнёс все тот же беспокойный голос.
Пашка обернулся и увидел незнакомца с крыльями, того, что катал его по небу.
Тарзан сначала гавкнул, но тут же успокоился и заводил хвостом.
– Я попробую, – ответил Пашка, – если смогу…
– Сможешь, – подбодрил его ангел. – Я рядом…
И действительно, на удивление, сил у Пашки оказалось достаточно, да и мама, понемногу приходя в себя, всё увереннее переступала ногами.
Так, продвигаясь совместными усилиями, поминутно останавливаясь и отдыхая, подбадривая друг дружку, они вошли в дом и добрались до большой комнаты с наряженной Пашкой ёлочкой, телевизором с веселящимися по ту сторону экрана людьми и горящим тёплым внутренним светом одиноким апельсином.
И только здесь Пашка в изнеможении осел на стул.
Лидухино сердце сжалось от горечи. Она опустилась на пол рядом с сыном и осторожно погладила его по голове.
– Паша, золотой ты мой мальчик, мой ненаглядный, – произносила Лидуха ласковые слова, давно забытые и Пашкой, и ею самой, добавляя к ним новые. – Мужчина, защитник мой…
– Мама, – радостно пробормотал мальчуган, пока что смутно осознавая непривычный смысл материнских слов. – Я тебя так ждал… Целый день. Вот ёлка… Апельсин… А Новый год ещё не наступил?
Лидуха глянула на циферблат настенных часов.
– Нет, сынок, – улыбаясь сквозь слёзы, непослушными губами ответила она. – Ещё без четверти двенадцать…
В это же время, потряхивая на весу воздушный поток, густо наполненный причудливо замороженными кристалликами, дежурный ангел планировал над улицей Гоголя, присыпая легкими снежинками деревья, дома, дорогу, тропинки, сажевые следы нечистого, кровавые метки растерзанной Лидухи, битое Серёней бутылочное стекло и обрывки его одежды…
А сам Серёня, загнанный Тарзаном в чей-то двор и укрывшийся там за высоким забором, подвывая от лютой боли, пытался приставить на место указательный палец правой руки, перекушенный псом и висящий на тонкой полоске кожи. Ноги не держали его, и Серёня, повалившись в сугроб, так и остался лежать на спине, глядя в недосягаемое небо.
Давно не ведомые ему слёзы нашли себе путь и текли по щекам, протачивая дорожки в саже на измазанных щеках. Страдания отрезвили его. И мечущаяся память, колотясь в Серёнино сознание, одну на другую наслаивала чудовищные картины недавней дури. И узнавая, и одновременно отказываясь принимать себя подобным тому недочеловеку, которого зафиксировала память, Серёня испытывал в глубине своей некогда ссохшейся души страдания, порою превосходящие его физические муки.
И его тоже щедрой рукой окропил ангел белым снежком.
Всё подвластное
и неподвластное человеку, рукотворное и природное, всё уже сыгравшее и главные, и эпизодические роли для здешних обитателей укрывала пушистая метелица, словно раны на теле улицы, заживляя снегом то, что вытоптали за минувшие сутки, вычищая там, где намусорили и накуролесили.И так же, как исчезали следы на снегу, по воле ангела заживлялись глубокие рубцы в душе у Пашки и его матери…
А по двору бегал неугомонный Тарзан. В такую ночь благодати хватило на всех. Возбуждение от боя и опьянение победой постепенно отпускало пса. Судя по всему, он находился в превосходном настроении и развлекался тем, что, клацая клыками, ловил своей розовой собачьей пастью крупные снежинки, плавно летящие с небес.
Александр Мелихов
Повесть о прагматичном андроне
Получив заграничный паспорт в качестве рабочего Химградского домостроительного комбината, я понял, что Империя действительно рухнула: если уж таким олухам начали выдавать загранпаспорта… Я-то давно уверился, что заграница выдумана в ЦК – как дьявол в партнёры к Богу, чтоб было с кем бороться, куда не пускать и на кого сваливать. В Польшу, однако, можно было везти всё, что попадалось под руку: стул вместе с повешенным на него пиджаком, стол с лампой и чернильным прибором, подоконник с цветочным горшком… Красные, потные в зимнем, мы прочёсывали магазин за магазином – грех было не грабануть таких толстосумов, которые укладывали простыни кипами, ночные рубашки – охапками, электробудильники – грудками, батарейки – пригоршнями, шариковые ручки – колчанами, блокноты – кубами. Изредка приходя в себя, моя хозяюшка поощрительно оглядывалась: «Хорошо, однако, иметь верблюда на поводке», – и вновь уносилась взглядом с безуминкой к чему пораззолоченней – поляки якобы такое любят. Я сам высмотрел жутко рококошные золотые рамки из невесомой пластмассы.
Влачились домой мы, словно пара необычайно оптимистичных рыболовов, – с двумя удочками, складными, как подзорные трубы, и целой пагодой вложенных друг в друга пластмассовых ведер. А там разверзлись её домашние закрома: шампуни, клопоморы, вешалки, мундиры, подштанники, полотенца, настольные лампы, ножницы, рубашки, шальвары, перчатки на все четыре конечности, кастрюли, запонки, ботинки, транзисторы, кирпичная кладка сигаретных блоков, ракетная батарея водок, карликовая гвардия стограммовых коньячков со скатками лесок, велосипедные камеры, консервы, ведёрко ручных часов, два новеньких паровоза «Иосиф Сталин» и севастопольские бастионы белковой икры – под стеклом совсем осетровой, с пружинистым кольцом настоящего осетра на жестяной крышке.
– Да попробуй, попробуй – больше не захочешь, – но я чувствовал себя недостойным коснуться подобных сокровищ. Только когда раскокали парочку, я осмелился выудить из осколков ложечку этого солидола, столь похожего на сливочное масло.
Укладка – это искусство: каждая единица веса и объёма должна стоить как можно больше и раздражать таможню как можно меньше. Эти требования, как и всё на свете, тоже противоречат друг другу. Мой идеал перебегает от клопомора к кастрюле, на миг оцепенев, с безуминкой во взоре кидается к кладке «Кэмела», моего одногорбого коллеги, перевешивается через спинку стула – отодвигать некогда, – оставив на обозрение немалую омегу малую вверх ногами. Кастрюлища вбивается в вертикальную сумищу, в которой запросто можно утонуть, как в бочке. Дюралевое днище должно прикрыть самое сомнительное – авось таможенник поленится туда пробиваться (правда, может и озлиться, наткнувшись на сопротивление распёртых ушей). Криминала у нас нет – но и сердцу девы нет закона.