Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник)

Кукуй И.

Шрифт:

Разгрузивши ночью при керосиновой лампе несколько сундуков, где пересыпаны нафталином ковры, портьеры, зимние вещи и шторы, из которых кое-кто у местечковых портных нашил себе на зиму галифе и пиджаков, она набивает ими свои сундуки, которые увозит из кухни и водворяет на новой квартире, где все это безвыходно стережет старуха Цонева. Она молчит целыми часами, но хранит вещи усердно.

В местечке, залитом глубокой грязью, за плотно запертыми дверьми тоже собирают снесенное в первые дни добро, кому что досталось, и осторожно, частями, откапывая в кладовках, едят зимние запасы, а у кого их не было – голодают.

XIII. Таня

С заднего крыльца жадные молдаванки с яростью отрывают вещи, запихивая в узлы, и, едва успевая связать, перебрасывают через мур мужьям, которые убегают как ветер, продираясь через крыжовник, и уносят кофейные мельницы, секачи, подсвечники и ботинки. В комнатах торопливые молдаванки засовывают за пазуху, обжигая

голую грудь, фарфоровые пудреницы, рассыпают кораллы, разрывают второпях кружевное белье, вытянув в коридоре из сундука с грязным. Поевшие и разгоряченные батраки, разошедшиеся по дому, гоняют баб и пугают оружием. Постоянный шорох убегающих по темным коридорам раздражает их.

Побледневшая растерянная кухарка с мешками под бегающими глазами, окруженная несколькими знакомыми бабами, прибежавшими на жареное, якобы помогать, – они моют посуду после общего обеда, второго за этот день, – ежеминутно отлучается с кухни к себе что-нибудь припрятать. В ее отсутствие самая молодая из пришедших забирается по темному коридору через веранду в запертую перевозчиком спальню Доны и, залезши в туалет, нагружает свой закатанный фартук фарфоровыми статуэтками, духами и ножницами для ногтей и лезет за бельем. Таня, тоже закрытая снаружи перевозчиком во избежание неприятностей, слышит быстрый, неистовый шорох. У молодой молдаванки сердце колотится в самом горле, но она не может оторваться. Наконец она с торопливостью и большой неохотой выходит обратно на веранду, ведущую на пустой с этой стороны двор. Только в глубине у конюшни трое батраков везут бричку, выводят и запрягают в нее зачем-то черного жеребца, на котором любил ездить Саша. Они матюкаются, так как их грызет ревнивое беспокойство: дескать, а что там делается без них в доме, – на звук хлопнувшей оконной рамы один оглянулся. Увидевши бабу, бегущую с вороватым видом по веранде, он бежит за ней и хватает ее за плечо. Она, остановленная неожиданно, кричит, поворачиваясь к нему. Увидев ее красное вспотевшее лицо и то, что она придерживает пазуху, он, хрипло срываясь, говорит ей:

– А ну вываливай, стерва, что там прячешь!

Она хватается за пазуху цепче, тогда он запускает сам туда руку. Она отпускает то, что держит, и вещицы сыпятся на пол. Оглядываясь по сторонам, прибегают остальные два и окружают ее, между тем первый, не вынимая руки и поворотив к ней морду на скривленной шее, шарит у ней за пазухой по голым висящим грудям. Ее бьют в лицо и валят. На ее крик к обществу присоединилось еще несколько человек, их движения спешны.

Большинство пьяно, и одному приходит в голову влить туда снизу отбитым горлышком и зажать, а она кричит. Ее бьют затылком по земле. Все хохочут. Так и идет возня, она уже молчит. Кому-то, кому дали по черепу и чуть не свернули хайло, обидно. Он подползает после всех, когда баба лежит без сознания, и в первый момент соображает уколоть ее ножичком. Он вытирает ей лицо рукавом и режет щеку, кровь бьет, и она как бы приходит в чувство. Тогда он и продолжает дело.

Слепой же старик чует что-то, какой-то запах, но не может разобрать и, когда подходит тоже за своим, получает сапогом в задницу и режет себе руки и лицо о бутылочные осколки. Так и кончается эта реалистическая потешная бытовая сцена.

Таня из окошка видит это в щель так близко и хочет бежать, но заставляет себя смотреть на это. Зачем это она делает, трудно понять. Ее два раза тошнит, она обрызгала рвотой свое платье.

Когда все стало тихо, она разбивает стекло и пробирается в очень смешных позах через окошко. Она чем-то похожа на только что бежавшую молдаванку. Она бьет, не заботясь о шуме, в створки окна, разбивает, пролезает, идет к воротам, вскакивает в бричку, отвязывает коней и выносится со двора. Черный жеребец сшиб двух пьяных и сильно удивленных батраков. Застоявшиеся лошади бегут в гору, под дождем под копытами шумят кукурузные огрызки. Она только теперь начинает думать, но все, что она думает изнутри себя, не удержать ни ее, ни чьими угодно другими руками. Давя под копытами то, что давит и будет давить извне, она подчиняется тому, что ее выносит изнутри, и делает только то, что она в самой своей глубине хочет.

Та отграниченность, которой она добивалась для бессознательного возобладания, и та данная ей воля, которая этому служила, освободившись от последних колебаний, несут ее прямо, куда упирается взгляд, спасая ее от наложенной на нее смерти. Почти переживая ту ночь, которая ей открыла то, к чему она стремилась, переживая ее во всяком случае в отношении уверенности и силы, если не физического обессиливающего наслаждения, она последний раз хлестнула лошадей по ртам и вдоль спины и, мало замечая это, миновала местечко и горящий в полутьме пакгауз, в последний раз считаясь с тем, что ее давило. Вначале ее преследует отчаяние, ее поражают новые степени ужаса и отвращения, которые, собственно, есть только другие обличил прежних. «Проклятая, предавшая меня на новый страх, живую – на вечную смерть. Теперь ушедшая и всегда уходящая, вызывающая в теле новый неисправимый ужас». Тут только Таня понимает, до какой степени и глубины может

давить эта печать. «Вечно не та. А я буду стараться освободиться, без успеха, не сбросить охвативших рук. Будь же ты проклята, будь ты проклята! Будьте все вы прокляты. Но только ты в моих руках. Зачем ты была во мне? Того Бога, который слаб, мы распинаем гвоздями в руки, и в зад, и в ноги. Как с тобой расправиться?» Таня вырывает, взмахнувши слева направо, пряди волос и оцарапывает лицо.

Ее охватила страшная жалость. Она прикована к одному настоящему телу. Тело, наконец, предстало перед ее глазами в изорванном зеленом платье, незащищенное, открытое даже дырками, – та вещь, на которую кладут печать. Таящее ужас в будущем и неизмеримую боль в настоящем. Но эта жалость к бессильному и караемому, к бьющемуся и влепляющемуся за помощью в ту самую землю, которая его бьет, телу ее остановила. Безжалостная земля и страх перед ней не составляют особенно длинной вспышки в ее быстрой скачке. Страх, страшный не как сон, а как страшный день, оставил ее. Она шатается в прыгающей бричке и валится на выбитый плюшевый коврик сиденья, так что вожжи вырываются из ее рук и цепляются за выступ козел. Внезапно она чувствует, что бричка медленно катится по мягкой дороге в роще и копыта шелестят в листьях. В темноте она оглядывается и не узнает места, но за спиной видит зарево и огонь – это горит магазин пакгауза. В тесноте лозняка, сузившего дорогу дождь, облепивший ее холодным платьем, теперь чувствуется. Из глубины высокой горы веет даже набранным за день теплом. Поравнявшись в сумерках с какой-то пустой постройкой, зияющей фронтоном, она оставляет лошадей и входит, мало замечая окружающее, в сырую темноту помещения. Все ощущения во время езды, ее боль ведет, очевидно, к тому, что близко прошлой ночи. И, не смотря на нее и сквозь нее, Таня чувствует приближение этого. И несмотря на то, что продолжается прежнее и что в укрепленном, посильневшем, напрягающемся теле чувство боли возрастает, она смело идет через него к тому, к чему она стремится.

Их вожделение и их конец. Из цикла «Не забывать». 1964. Б., тушь, перо. 59,4x79,3

Она замерла в страхе, съежившись, прислушиваясь к биению сердца, к жизни частей и целого, глядя на кровавые подтеки на руках, на концы разбитых волос, на приставшие к земле колени. На свое одиночество. Испуг был так велик, что она не встала, а поползла, молясь в душе каждому из страшных лиц пощадить, отпустить, опустить завесу на память. Она молила каждую мысль перестать, вернуть, низко нагибаясь и шепча: «Боже мой! Боже мой!» – окружающим стенам, просветам, всему невидимому, чувствуемому, присутствующему, всему неотвратимому, было ли оно хорошо или плохо, всему, что существовало, так как для нее существовал только страх. Но она созерцала другую счастливую возможность – уступить, подняться, собрать безделушки и уйти со ступенек, потому что это делают все и все сделано для этого. Ведь они даже и не ссорились.

С низким бессвязным лепетом и всхлипываниями она вытягивала по земле руки и, обессиленная, отдыхала в помутнении. Она не хотела делать шага. Но только первый взгляд света, первые очертания проникают в ее ум, она разорвала на себе сверху вниз платье, сжав материю рукой так сильно, что, если б это было живое тело, синяк бы остался надолго, сорвала одежду с плеч и бросилась на единственного стоящего перед ней врага – на себя, на ту проклятую, которая хочет остаться, отвечающую перед ней, которая подставила себя каждому дню, здесь ее слова были тот же обман.

«Я тебя сожму своими руками, ты подставила мне нищее тело, чтобы я его жалела. Что тут жалеть, я уберу эту налипшую грязь, каждый кусок кожи со следами наложенных рук, каждый вздох рта, полного чужой слюны, каждый шаг страшных ног, несущих тело. Это тело не мое, не мое, это – рвань, выброшенная давно, проткнутая моими каблуками. Ты все думаешь, что я одна, что я – это ты. Нет, нет, я одна, я устраню вас. Я хочу – только то, что хочу!»

Таня шепчет в бешенстве и срывает с себя все, что еще висит, забрасывает жгут из тряпок на балку потолочного настила. Связывает, изо всех сил, напрягая широкую голую спину, схватывает свое горло руками и, остановившись, душит. Кровь приливает к ее лицу. Она душит еще и еще, забывши о петле, но, мучительно задыхаясь, останавливается. Щеки ее в слезах и глаза закрыты.

Вдруг хриплым голосом она кричит: «Помоги же мне, ты!» Она чувствует, что ночное свидание с тем, кого она выбрала, будет после, а пока ужасно и трудно, и просит помочь его. И, не сознавая, что делает, быстро собирает лежащие вещи, становится на них, укрепляет петлю на шее и с остервенением дергает за что-то, чтоб свалить ту, которая мешает. И в этот миг, стоя нетвердо на каких-то вещах, она видит комнату с недавно постланным строганым полом и кирпичными стенами. Она видит обман, тот же обман, и освобождается от него на мгновение. Тогда, когда под ее ногами распадаются неловко сваленные вещи, она что-то хочет сделать, чтобы остановить, чтобы уйти, и не успевает.

Поделиться с друзьями: