Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Серебряный век. Смешные стихи
Шрифт:

6 Монахинь

Воздев печеные картошки личек, черней, чем негр, не видавший бань, шестеро благочестивейших католичек влезло на борт парохода «Эспань». И сзади и спереди ровней, чем веревка. Шали, как с гвоздика, с плеч висят, а лица обвила белейшая гофрировка, как в пасху гофрируют ножки поросят. Пусть заполнится годами жизни квота — стоит только вспомнить это диво, раздирает рот зевота шире Мексиканского залива. Трезвые, чистые, как раствор борной, вместе, эскадроном, садятся есть. Пообедав, сообща скрываются в уборной. Одна зевнула — зевают шесть. Вместо известных симметричных мест, где у женщин выпуклость, — у этих выем: в одной выемке — серебряный крест, в другой – медали со Львом и с Пием. Продрав глазенки раньше, чем можно, — в раю (ужо!) отоспятся лишек, — оркестром без дирижера шесть дорожных вынимают евангелишек. Придешь ночью — сидят и бормочут. Рассвет в розы — бормочут, стервозы! И днем, и ночью, и в утра, и в полдни сидят и бормочут, дуры господни. Если ж день чуть-чуть помрачнеет с виду, сойдут в кабину, 12 галош наденут вместе и снова выйдут, и снова идет елейный скулеж. Мне
б
язык испанский! Я б спросил, взъяренный: – Ангелицы, попросту ответ поэту дайте — если люди вы, то кто ж тогда вороны? А если вы вороны, почему вы не летаете? Агитпропщики! не лезьте вон из кожи. Весь земной обревизуйте шар. Самый замечательный безбожник не придумает кощунственнее шарж! Радуйся, распятый Иисусе, не слезай с гвоздей своей доски, а вторично явишься — сюда не суйся — все равно: повесишься с тоски!

Глупая история

В любом учрежденье, куда ни препожалуйте, слышен ладоней скрип: это при помощи рукопожатий люди разносят грипп. Но бацилла ни одна не имеет права лезть на тебя без визы Наркомздрава. И над канцелярией в простеночной теми висит объявление следующей сути: «Ввиду эпидемии руку друг другу зря не суйте». А под плакатом — помглавбуха, робкий, как рябчик, и вежливей пуха. Прочел чиновник слова плакатца, решил — не жать: на плакат полагаться. Не умирать же! И, как мышонок, заерзал, шурша в этажах бумажонок. И вдруг начканц учреждения оного пришел какой-то бумаги касательно. Сует, сообразно чинам подчиненного, кому безымянный, кому указательный. Ушла в исходящий душа помбуха. И вдруг над помбухом в самое ухо: – Товарищ… как вас? Неважно! Здрасьте. — И ручка — властней, чем любимая в страсти. «Рассказывайте вашей тете, что вы и тут руки не пожмете. Какой там принцип! Мы служащие… мы не принцы». И палец затем — в ладони в обе, забыв обо всем и о микробе. Знаком ли товарищеский этот жест вам? Блаженство! Назавтра помылся, но было поздно. Помглавбуха — уже гриппозный. Сует термометр во все подмышки. Тридцать восемь, и даже лишки. Бедняге и врач не помог ничем, бедняга в кроватку лег. Бедняга сгорел, как горит на свече порхающий мотылек. Я в жизни суровую школу прошел. Я — разным условностям враг. И жил он, по-моему, нехорошо, и умер — как дурак.

Смена убеждений

Он шел, держась за прутья перил, сбивался впотьмах косоного. Он шел и орал и материл и в душу, и в звезды, и в бога. Вошел — и в комнате водочный дух от пьяной перенагрузки, назвал мимоходом «жидами» двух самых отъявленных русских. Прогромыхав в ночной тишине, встряхнув семейное ложе, миролюбивой и тихой жене скулу на скулу перемножил. В буфете посуду успев истолочь (помериться силами не с кем!), пошел хлестать любимую дочь галстуком пионерским. Свою мебелишку затейливо спутав в колонну из стульев и кресел, коптилку — лампадку достав из-под спуда, под матерь, под божью подвесил. Со всей обстановкой в ударной вражде, со страстью льва холостого сорвал со стены портреты вождей и, кстати, портрет Толстого. Билет профсоюзный изодран в клочки, ногою бушующей попран, и в печку с размаха летят значки Осавиахима и МОПРа. Уселся, смирив возбужденный дух, — небитой не явится личности ли? Потом свалился, вымолвив: «Ух, проклятые черти, вычистили!!!»

Ответ на будущие сплетни

Москва меня обступает, сипя, до шепота голос понижен: «Скажите, правда ль, что вы для себя авто купили в Париже? Товарищ, смотрите, чтоб не было бед, чтоб пресса на вас не нацыкала. Купили бы дрожки… велосипед… Ну не более же ж мотоцикла!» С меня эти сплетни, как с гуся вода; надел хладнокровия панцирь. – Купил – говорите? Конешно, да. Купил, и бросьте трепаться. Довольно я шлепал, дохл да тих, на разных кобылах-выдрах. Теперь забензинено шесть лошадих в моих четырех цилиндрах. Разят желтизною из медных глазниц глаза — не глаза, а жуть! И целая улица падает ниц, когда кобылицы ржут. Я рифм накосил чуть-чуть не стог, аж впору бухгалтеру сбиться. Две тыщи шестьсот бессоннейших строк в руле, в рессорах и в спицах. И мчишься, и пишешь, и лучше, чем в кресле. Напрасно завистники злятся. Но если объявят опасность и если бой и мобилизация — я, взяв под уздцы, кобылиц подам товарищу комиссару, чтоб мчаться навстречу жданным годам в последнюю грозную свару. Не избежать мне сплетни дрянной. Ну что ж, простите, пожалуйста, что я из Парижа привез «Рено», а не духи и не галстук.

Теоретики

С интеллигентским обличием редьки жили в России теоретики. Сидя под крылышком папы да мамы, черепа нагружали томами. Понаучив аксиом и формул, надевают инженерскую форму. Живут, — возвышаясь чиновной дорогою, машину перчаткой изредка трогая. Достигнув окладов, работой не ранясь, наяривает в преферанс. А служба что? Часов потеря. Мечта витает в высоких материях. И вдруг в машине поломка простая, — профессорские взъерошит пряди он, и… на поломку ученый, растаяв, смотрит так, как баран на радио. Ты хочешь носить ученое имя — работу щупай руками своими. На книги одни — ученья не тратьте-ка. Объединись, теория с практикой!

Строго воспрещается

Погода такая, что маю впору. Май — ерунда. Настоящее лето. Радуешься всему: носильщику, контролеру билетов. Руку само подымает перо, и сердце вскипает песенным даром. В рай готов расписать перрон Краснодара. Тут
бы
запеть соловью-трелеру. Настроение — китайская чайница! И вдруг на стене: – Задавать вопросы контролеру строго воспрещается! — И сразу сердце за удила. Соловьев камнями с ветки. А хочется спросить: – Ну, как дела? Как здоровьице? Как детки? — Прошел я, глаза к земле низя, только подхихикнул, ища покровительства. И хочется задать вопрос, а нельзя — еще обидятся: правительство!

Счастье искусств

Бедный, бедный Пушкин! Великосветской тиной дамам в холеные ушки читал стихи для гостиной. Жаль — губы. Дам да вон! Да в губы ему бы да микрофон! Мусоргский — бедный, бедный! Робки звуки роялишек: концертный зал да обеденный обойдут — и ни метра дальше. Бедный, бедный Герцен! Слабы слова красивые. По радио колокол-сердце расплескивать бы ему по России! Человечьей отсталости жертвы — радуйтесь мысли-громаде! Вас из забытых и мертвых воскрешает нынче радио! Во все всехсветные лона и песня и лозунг текут. Мы близки ушам миллионов — бразильцу и эскимосу, испанцу и вотяку. Долой салонов жилье! Наш день прекрасней, чем небыль… Я счастлив, что мы живем в дни распеваний по небу.

Критика самокритики

Модою — объяты все: и размашисто и куцо, словно белка в колесе каждый самокритикуется. Сам себя совбюрократ бьет в чиновничие перси. «Я всегда советам рад. Критикуйте! Я — без спеси. Но… стенгазное мычанье… Где в рабкоре толку статься? Вы пишите замечания и пускайте по инстанциям». Самокритик совдурак рассуждает, помпадурясь: «Я же ж критике не враг. Но рабкорь — разводит дурость. Критикуйте! Не обижен. Здравым мыслям сердце радо. Но… чтоб критик был не ниже, чем семнадцтого разряда». Сладкогласый и ретивый критикует подхалим. С этой самой директивы не был им никто хвалим. Сутки сряду могут крыть тех, кого покрыли свыше, чтоб начальник, видя прыть, их из штатов бы не вышиб. Важно пялят взор спецы на критическую моду, — дескать — пойте, крит-певцы, языком толчите воду. Много было каждый год разударнейших кампаний. Быть тебе в архиве мод — мода на самокопанье. А рабкор? Рабкор — смотрите! — приуныл и смотрит криво: от подобных самокритик у него трещит загривок. Безработные ручища тычет зря в карманы он. Он — обдернут, он — прочищен, он зажат и сокращен. Лава фраз — не выплыть вплавь. Где размашисто, где куцо, модный лозунг оседлав, каждый — самокритикуется. Граждане, вы не врите-ка, что это — самокритика! Покамест точат начальники демократические лясы, меж нами живут молчальники — овцы рабочего класса. А пока молчим по-рабьи, бывших белых крепнут орды — рвут, насилуют и грабят, непокорным — плющат морды. Молчалиных кожа устроена хитро: плюнут им в рожу — рожу вытрут. «Не по рылу грохот нам, где ж нам жаловаться? Не прощаться ж с крохотным с нашим с жалованьицем». Полчаса в кутке покипят, чтоб снова дрожать начать. Эй, проснитесь, которые спят! Разоблачай с головы до пят. Товарищ, не смей молчать!

Строки охальные про вакханалии пасхальные

(Шутка)
Известно: буржуй вовсю жрет. Ежедневно по поросенку заправляет в рот. А надоест свиней в животе пасти — решает: – Хорошо б попостить! — Подают ему к обеду да к ужину то осетринищу, то севрюжину. Попостит — и снова аппетит является: буржуй разговляется. Ублажается куличами башенными вперекладку с яйцами крашеными. А в заключение — шампанский тост: – Да здравствует, мол, господин Христос! — А у пролетария стоял столетний пост. Ел всю жизнь селедкин хвост. А если и теперь пролетарий говеет — от говений от этих старьем веет. Чем ждать Христов в посте и вере — религиозную рухлядь отбрось гневно да так заработай — чтоб, по крайней мере, разговляться ежедневно. Мораль для пролетариев выведу любезно: Не дело говеть бедным. Если уж и буржую говеть бесполезно, то пролетарию — просто вредно.

Плюшкин

Обыватель — многосортен. На любые вкусы есть. Даже можно выдать орден — всех сумевшим перечесть. Многолики эти люди. Вот один: годах и в стах этот дядя не забудет, как тогда стоял в хвостах. Если Союзу день затруднел — близкий видится бой ему. О боевом наступающем дне этот мыслит по-своему: «Что-то рыпаются в Польше… надобно, покамест есть, все достать, всего побольше накупить и приобресть. На товары голод тяжкий мне готовят битв года. Посудите, где ж подтяжки мне себе купить тогда? Чай вприкуску? Я не сваха. С блюдца пить — привычка свах. Что ж тогда мне чай и сахар нарисует, что ли, АХРР? Оглядев товаров россыпь, в жадности и в алчи укупил двенадцать гроссов дирижерских палочек. «Нынче все сбесились с жиру. Глядь — война чрез пару лет. Вдруг прикажут — дирижируй! — хвать, а палочек и нет! И ищи и там и здесь. Ничего хорошего! Я куплю, покамест есть, много и дешево». Что же вам в концертном гвалте? Вы ж не Никиш, а бухгалтер. «Ничего, на всякий случай, все же с палочками лучше». Взлетала о двух революциях весть. Бурлили бури. Плюхали пушки. А ты, как был, такой и есть ручною вшой копошащийся Плюшкин.

Лучше тоньше, да лучше

Я не терплю книг: от книжек мало толку — от тех, которые дни проводят, взобравшись на полку. Книг не могу терпеть, которые пудом-прессом начистят застежек медь, гордясь золотым обрезом. Прячут в страничную тыщь бунтующий времени гул, — таких крепостей-книжищ я терпеть не могу. Книга — та, по-моему, которая худощава с лица, но вложены в страницы-обоймы строки пороха и свинца. Меня ж печатать прошу летучим дождем брошюр.
Поделиться с друзьями: