Шарики патинко
Шрифт:
Я смотрю на улицу. Гору Фудзи поглотил мрак. Город предстает в темноте грузной массой, живым ковром. Очертания квартиры тоже постепенно расплываются. Я начинаю двигаться с осторожностью. Без вида за окном мне невыносимо. Я задыхаюсь. Передо мной встает образ Матьё в его сельском доме, и я думаю вслух:
— Это был прекрасный день. Мы видели гору Фудзи.
— Вы находите? — Госпожа Огава приближается к окну.
А я не выношу эту высоту. У меня от нее головокружение. Я люблю, когда туман заволакивает окрестности. Он закрывает горизонт, создает впечатление, что бывают времена, когда мы имеем право ничего не видеть. Не видеть, как что-то наступает. — Она издает смешок. — Когда думаешь об этом… Поезда. Нужно бы скорее строить корабли и
Госпожа Огава включает свет, и квартира приобретает совсем другой вид. Я поднимаюсь.
— Думаю, мне пора.
— Вы не останетесь? Я имею в виду, на ужин. Я купила устриц.
— Меня ждут бабушка и дедушка…
Она просит меня задержаться на минуту, идет в кухню и, вернувшись, дает мне банку с сероватой жидкостью.
— Это для ваших стариков. Маринованные.
Я кладу банку в сумку. Внутри угадываются бултыхающиеся устрицы с почерневшими от соевого соуса ободками. Госпожа Огава вызывает лифт. Я прощаюсь с ней, называя профессором. Она поправляет меня. Просит звать ее Анриеттой и говорит при этом быстро, словно чтобы скрыть мгновенный стыд.
— Анриетта, — произношу я.
Опершись спиной о стенку вагона, я смотрю на отражения пассажиров в окне напротив. Юноша в наушниках, склонившийся над телефоном. Три молодые женщины на высоких каблуках. Макияж одной сочетается с оправой очков ее соседки, третья надевает поверх костюма серую балетную пачку, которую потом снимает. Субботний вечер, напоминаю я себе. Несколько мужчин наблюдают за ними. Чуть дальше еще одна молодая женщина. Круглое лицо, мягкие руки. Брюки сидят на ней плохо, их надо укоротить. Двигая ногами, я замечаю, что это касается и меня тоже. Я выпрямляюсь и, чтобы скрыть смущение, делаю вид, будто играю в тетрис.
Попутно думаю о госпоже Огаве, Анриетте. О «Глянце». Его блестках, зеркальных шарах. Мама ограждала меня от них, хотя мы проводили у ее родителей всего две или три недели в году. Игроки чувствовали запах мяса на гриле, сигаретный дым. Зимой становилось холодно, когда открывались двери. Музыка, молчание посетителей. Запах пота. Сосредоточенность. По отношению к автоматам я испытывала смесь любви, страха и сожаления, словно завороженная, наблюдала, как шарики неустанно извергаются, сталкиваются, желоба едва только наполняются и тут же опустошаются, не переваривая их.
У дедушки тогда еще были волосы, тщательно расчесанные и приглаженные маслом, которое используют борцы сумо. Потихоньку от мамы он позволял мне расставлять призы на витрине. По вечерам он обходил автоматы, проверял каждый из них и записывал неисправности, чтобы устранить их. Не допускал ни малейших изъянов.
Может быть, только однажды произошел курьезный случай, связанный с поломкой. Какой-то человек опустил монету в булькающее чрево своего аппарата, но шарики не выпали. Вообще ни одного. Клиент бросил следующую монету. На экране вспыхнуло: «Ошибка». Мужчина уставился на экран. Экран заморгал. Раз, второй. И потух. Игрок позвал моего дедушку, и тот предложил ему пересесть к другому автомату, пока чинят этот, но посетитель принялся вопить, что это его машина, он никогда ее не поменяет, и попытался сдвинуть ее с места, обхватив руками. Дедушка старался вразумить его, однако этот тип, будто клещами, вцепился в автомат и, когда дедушка пригрозил позвонить в полицию, разразился слезами. Я испугалась и спряталась за стойкой администратора позади коробок с содовой. Наконец бузотер ударил кулаком в экран автомата, обозвал дедушку мошенником, заорал, что поломка машины подстроена, и указал на охранника. Но тот тоже не отреагировал на его обвинения. Тогда клиент обругал всех собаками и вышел. Не успел он скрыться из виду, как автомат изверг порцию шариков. Неостановимый поток. Они перелились через края всех желобов, посыпались на пол, поскольку подачу больше никто не регулировал, покатились, ударяясь о другие машины и ноги посетителей, пока не достигли стены, возле которой остановились.
Со своей обычной медлительностью,
среди равнодушия игроков, дедушка собрал их один за другим и снова загрузил в автомат. Закончив, он пошел искать меня в моем убежище. Видимо, он почувствовал растерянность внучки, поскольку, посмотрев мне в глаза, сказал, что в происшедшем никто не виноват. Когда-то машины управлялись вручную, а теперь это компьютеры, которые порой выходят из строя.Я прибываю в Ниппори. Семь часов вечера, небо антрацитовое. Над электропроводами кружат вороны. Перед китайским рестораном выросла очередь.
«„Глянец“ — это страстный танец! Заходи в „Глянец“, японец и чужестранец…»
Я замечаю, что микрофон снова крепится к кепке женщины-сэндвича. Обращаю внимание на ее обувь — белые кроссовки, шнурки с помпонами, как у меня, завязанные двумя узлами, один поверх другого. Она слегка поворачивает голову в мою сторону. Я делаю вид, что рассматриваю автоматы. У самой витрины играет Юки. За стойкой вижу охранника перед камерами и дедушку, который склонился над чем-то. Я бы с удовольствием зашла поздороваться с ним, посмотреть, что изменилось, какие призы он предлагает нынче, но вновь вспоминаю разговор с Анриеттой: я думаю о Миэко, и это меня удерживает. Вместо салона я иду в Family Mart и покупаю пончик.
Син-Окубо — корейская улица Токио. Магазины косметики, картонные знаменитости из мира поп-музыки и телесериалов в натуральную величину. Тротуары кишат японскими подростками. Они толпятся в очереди перед фургонами с японскими шашлыками, крепкий аромат карамели распространяется на триста метров. Син-Окубо. Небывало длинные шампуры с кусками курицы на гриле.
Мы с бабушкой искали ее парикмахера и не нашли его. Мы стоим в конце улицы, перед нами наводненный транспортом проспект. На другой стороне возвышаются небоскребы элитного квартала Синдзюку. Бабушка хочет перейти дорогу, поискать дальше. Я говорю ей, что мы уже достигли границы корейского квартала, заведение, должно быть, закрыто, нужно возвращаться.
— В любом случае тебе не нравится моя голова, — бормочет бабушка. — Ты всегда странно на нее смотришь.
— Что за чепуху ты болтаешь!
Я сразу же извиняюсь. Я устала. Это от жары. Из-за женщины-сэндвича. Не могу больше слышать ее, она мешает мне спать. Громкоговоритель неумолчно стрекочет. Бабушка тянет меня за рукав, чтобы сказать кое-что на ухо. Нужно быть добрее с этой девочкой. Она работала хостес в одном баре. Однажды вечером среди клиентов оказался ее отец. Опьянев, он стал приставать к ней, не отдавая себе отчета, что это его собственная дочь, и, когда она его оттолкнула, разбил бутылку о ее голову.
— Она простовата, видишь ли, — говорит бабушка, постукивая пальцем по виску. — У нас работает с января.
— Ей, наверно, так холодно… — бормочу я.
— Дедушка сделал обогрев.
— Ну как же, такой толстый картон, конечно, хорошо согревает!
Не заметив моей насмешки, бабушка охает:
— Айгу, йеппун секхи, бедная крошка, бедная крошка…
Я отвожу бабушку в парикмахерскую с самой броской вывеской и испытываю к ней жалость, увидав модную клиентуру. Женщина с розовыми волосами усаживает ее, спрашивая, чего она желает. Бабушка хочет покраситься в черный цвет с одной синей прядью. Парикмахерша взглядом спрашивает моего одобрения.
— Синей, — повторяет бабушка.
Что бы я ни сказала, она все равно на меня рассердится. Я углубляюсь в чтение журнала.
Во время мытья головы она начинает болтать. Парикмахерша кивает. Бабушка входит в азарт.
Она рассказывает обо мне, расхваливает мои языковые способности, загибает пальцы: внучка говорит на французском, немецком, английском, итальянском. Я недовольно кривлюсь: она преувеличивает. «Швейцария» она произносит как «Суитсари». Девушка слушает ее с фальшивым удивлением. Когда бабушка начинает заливаться соловьем, как хорошо я изучила корейский, я больше не могу выносить этого лицемерия и встаю.