Школа любви
Шрифт:
— Этим обедать не надо, поцелуями сыты!
— Обалдеть! Будто вечера им не хватает!..
Да, нас охватило тогда какое-то умопомрачение, не иначе…
Стряхнуть его я смог, лишь подъезжая к родному Зыряновску, когда поезд, влекомый сохранившимся лишь на нашей, пожалуй, ветке паровозом, смоляно-черным, с красной полосой, не спеша вползал в зеленую долину Бухтармы, которую все же не зря первопроходцы давних веков нарекли за богатства и красу Беловодьем. Гордые, острые контуры родных гор живо заострили притупившуюся было за бурные последние недели ностальгию, а уж она омыла, освежила невидимыми радостными слезами поблекшие ненадолго чувства к оставленной
Был уверен, что встретит, не сомневался: ну, не писал ей почти месяц, а все же не забыл дней десять назад письмо отправить, сообщить о дате приезда…
Ромашка не встретила меня.
Напрасно вертел головой, натыкался на людей с чемоданами и цветами…
Дома с нетерпением ожидали меня родные, прежде всего больная мама, но я пропустил первый автобус, разыскивая работающий телефон-автомат, костеря пацанов, с мясом выдравших трубки.
На звонок откликнулся ее отец:
— А, зятек! С приездом! — в голосе горняка-балагура была неподдельная радость, но вдруг он вздохнул сочувственно. — А доча, такое дело, в Алма-Ате, у тетки. Недели две еще погостит…
Эти слова будто отбойным молотком мне в грудь ударили — тем самым, горняцким…
Никогда ранее не изнывал я в родном доме от скуки, никогда столь тихоходно не ползло время, даже радость встречи с родными омрачена была нахлынувшей хандрой, развеять которую я не мог ни рыбалкой на затянутом ряской пруду, ни встречами с приятелями, ни книгами, ни виршеплетством… Хандра была столь сильна, что и не писалось вовсе.
Вот тогда-то я был твердо уверен, что люблю Ромашку, так немилосердно поступившую со мной: ну как она смогла вычеркнуть целых две недели из неполного месяца, который мы могли бы провести вместе? Нежданная помеха лишь сильней распаляла страсть. Считая себя безумно влюбленным, я гнал мысли, что вдруг окажусь нелюбим, оправдывал отъезд подруги ее желанием проверить свои и мои чувства, звал на помощь того же Овидия, написавшего когда-то: «Все, что делает женщина, — делает движима страстью».
Ни единым словом не упрекнул я Ромашку, встретив ее на людном перроне. Жарок, долог и бесстыден был наш первый поцелуй на виду у всех.
А потом мы ехали в еле ползущем в гору дряхлом автобусе и радовались тому, что он столь неспешен и битком набит. Пассажиры, обремененные сумками и чемоданами, притиснули нас друг к дружке так, что до перехвата дыхания чувствовал я грудью своей ее крепкие молодые груди под тоненькой кремовой кофточкой, а Ромашка, почти беспрестанно вспыхивая румянцем, столь же осязаемо ощущала бедром всю крепость и непреклонность моего желания. И ничуть нам не было стыдно. Никого мы не видели, не слышали. При малейшем крене автобуса, а порой и без него, вновь и вновь соприкасались наши губы. Всего лишь на мгновение, чтобы потом жарко шептать:
— Ты моя?
— Вся до капельки!
— Правда?
— Докажу скоро.
— Когда? Сегодня?
— Торопышка какой! — обычно серо-зеленые глаза подруги извели прозеленью серость. — Нет, послезавтра… Мы с тобой на Бухтарму поедем, вдвоем!
— А почему не завтра?
— Смешной!.. Я тоже хочу завтра… Так ведь с дороги надо передохнуть, маме помочь…
Почему-то я недолюбливал ее мать, добрейшую белокурую толстуху, которая сразу прониклась расположением ко мне и всячески старалась угодить. Наверно, не давала мне покоя подспудная тревога, что Ромашка может обрести когда-нибудь габариты родительницы своей… Услыхав напоминание о ней, я нахмурился, а подруга затормошила меня, насколько это возможно в переполненном
автобусе:— Ну, чего ты, а?.. Завтра ведь увидимся. Ты после обеда сразу приходи, я со всеми делами управиться успею…
Ага, значит, ждать вечер, ночь да еще полдня! Прождать всю долгую, бесконечную зиму, всю весну, большую часть лета, а потом еще две недели… И еще ждать… Нет, решил я, прибегу с утра, пока родители ее на работе. Сама ведь сказала: «Я тоже хочу завтра».
Ночь проворочался без сна, утром был у двухэтажного, в розовый цвет крашенного восьмиквартирника. Так поторопился, что застал отца Ромашки, закрывающего квартиру.
Являя собой треть от габаритов своей супруги, он расплылся в добродушной вроде бы улыбке:
— А, зятек!.. Спит еще доча. Потому не впущу, — он рассмеялся вовсе не зло. — Не обижайся, Костя, у самого меня рука не поднимется впустить, а если она отопрет — тогда, что уж, ладно… Только помни, кореш, я тут рядышком, в гараже. Отгулы взял, машину, понимаешь, надо подшаманить.
Ромашка была единственной его дочкой, больше детей не было, потому он души в ней не чаял. Так что зря я рассердился тогда на этого доброго и веселого шахтера.
Едва стихли его шаги, я позвонил в дверь.
Долго было тихо, а потом… Ах, этот теплый, медово-тягучий со сна голосок!
— Костенька, ты? Сейчас, я только оденусь…
— Не надо! — взмолился я шепотом. — Открой так!..
Любые слова, выдохнутые с беспредельной страстью, могут стать «сезамом».
Она отворила дверь, стоя в полупрозрачной ночной сорочке, насквозь пробитой косыми утренними лучами, хлещущими через кухонное окно в коридор.
Забыв обо всем на свете, я подхватил ее на руки и, чувствуя благодатную, пьянящую ее тяжесть, понес к еще не остывшей постели. Бережно положил, да так и замер над ней, склоненный, ошалевший от восторга. Легкая ночнушка, которая, казалось, вот-вот будет проколота темно-розовыми сосками, почти не была преградой моему восхищенному взору.
Оглушенный набатом сердцебиения, медленно поднимая подол полупрозрачной розовой ночнушки, я вдруг вспомнил про оставленную незапертой дверь. Побежал закрывать и в дверном проеме увидал цепкоглазую пожилую тетку с помойным ведром, с детской белой панамкой на голове. На меня она уставилась ехидно, любопытно и нагло, ухмыляясь и понимающе покачивая головой так, что раскачивалось и ее мерзкое ведро.
Мой крайне возбужденный вид, взлохмаченные волосы и расстегнутая рубашка потрафили, видать, проницательности и любопытству ее, но я захлопнул дверь перед подавшимся далеко вперед заостренным носом.
Вернулся к Ромашке, но уже не мог вернуться в прежнее состояние, потому сказал, застегивая рубашку:
— Между прочим, батя твой сегодня в отгуле. Машину чинит.
— Что? — только что остававшаяся приподнятой ночнушка мигом оказалась опущенной ниже колен. — Ну, Костя, какой же ты! Опять заловимся!
Ромашка соскочила с постели, уже стыдясь своей почти не скрытой рубашкой наготы, нырнула в непроницаемый махровый халатик, запахнула полы, затянула поясок и, недавнюю истому гася, даже рассмеяться смогла:
— Помнишь, как он нас тогда поймал?.. Нет, больше не надо. Потерпи, миленький, всего денек потерпи!.. Ух, какой ты у меня…
Полночи опять проворочался, забылся перед рассветом. Разбудил меня бабушкин шепот прямо в ухо — шептала она, чтобы не разбудить больную маму, спящую в смежной комнате:
— Костя, твоя уже туточки.
— Кто? — не понял спросонья.
— Твоя!..
Будь даже разум мой не замутнен оборванным крепким сном, все равно бы мне до понимания непросто доскрестись: мы ведь договаривались с Ромашкой встретиться в девять на автостанции, вовсе не у меня. Неужто я проспал?