Школа любви
Шрифт:
В сумерках увезла нас с Еленой почти пустая зеленая электричка километров за сорок от Томска. Басандайка встретила теменью непроглядной, но сообразительный Тихон, встречая нас, вместо того чтобы рыть тьму лучом фонарика в поисках гостей, осветил свое лицо, чтобы шли к нему. Правда, я не сразу его узнал: где ж кудри есенинские, брит наголо…
Тихон был уже малость навеселе, повел нас к своему новому брусовому дому, высвечивая коварные подмерзающие лужи ручным фонарем, вырывая из тьмы ворота, поленницы, недоконченные срубы, громко читая стихи.
У него там, помнится,
— Ночевать будете — стелить вам вместе?
Захорошел уже…
— Там видно будет, — ответил я уклончиво. Елена промолчала, еще крепче сжимая мой локоть.
Стелить никому не пришлось. На проводины набилось столько народу, что едва вместил брусовый учительский дом. Гуляли по-сибирски, по-деревенски — широко, ночь напролет. С песнями, с плясками, даже драчка во дворе завязывалась, но драчунов быстро разняли, умыли первым снегом.
Только родители Тихона по понятным причинам были не веселы. Престарелый отец, ростиком и гонористостью немного похожий на моего деда, все норовил отловить меня, высказать:
— Что ж ты, Костя, не удержал его? Сам-то вот инженером будешь, а он…
— Он, может, великим поэтом станет, а я вот вряд ли… — ответил я ближе к утру. Веселье мое пеплом печали подернулось, вышел покурить на крыльцо. Елена — за мной. Следом и Тихон — тоже вдруг запечалился под утро.
Мы сидели втроем на крыльце, слушали, как за дверью пьяные голоса лихо выводят песню. А больше вслушивались в дремотный перебрех басандайских собак.
— Вот, народу полно, а проводить меня некому, — вздохнул побритый «под Котовского» дружок.
Верно, девчонок пришло провожать немало, но подруги Тихона не было. Да и была ли она тогда у него, не знаю…
— Вот у вас любовь… Завидую! — печально умилился совсем захмелевший друг.
Ни я, ни Елена ничего не ответили ему, не до этого: мы уже целовались.
— Вот черти, целуются-то ка-ак!.. — восторженно воскликнул Тихон и, качаясь, пошел в дом. — Сейчас всех баб перецелую. Всех!..
Единственность восполнить ли числом?..
Вернулись мы в общагу, когда все уже были на занятиях. После бессонной хмельной ночи, после тряски в электричке, после часового выстаивания на холоде возле военкомата, проглотившего Тихона, мы должны были бы упасть пластом.
Да мы и упали.
Вместе.
На узкую студенческую постель.
Елена стала моей, не дожидаясь от меня ни клятв, ни обещаний, ни даже признаний в любви. Теперь думаю: она просто не хотела, чтобы я лгал.
Первое наше соитие — бережное, робкое еще и неловкое, постепенно вдыхало в нас утраченные за ночь силы, разжигая, сводя с ума, смазывая к черту всякое понятие о течении времени…
Очнулись мы, когда мимо двери с топотом пронесся первый табунок вернувшихся с занятий сокурсников. Девчонки прибежали с лекций, едва успели мы одеться и застелить кровать. Но по нашим разгоряченным лицам они все поняли.
Нам было все равно.
Вечером, лежа в своей кровати, я думал: «Ну, вот
и добился… Мужчина. Мужик!.. Рад?.. Черт тебя поймет!..» А утром, сразу после первой лекции, уговорил Елену вернуться в общагу. Чтобы все повторилось.Счастье наше, что повторений было мало, а новизны с каждым разом все больше.
Диву даюсь, как не завалили мы ту сессию, ведь столько лекций пропустили! Наверстывали самоподготовкой в библиотеке, устраивались всегда в дальнем углу, под раскидистой пыльной пальмой, там можно было и поцеловаться украдкой, но этим не злоупотребляли, до изнеможения вникая в суть формул и мудреных определений, пока не роняли на стол тяжелые грешные головы. Изнуряли себя не столько ради отметок, сколько ради возобновления утренних свиданий.
Неутолимость наша граничила с помешательством. Натали резонно крутила пальцем у виска. А мы все более и более отдалялись от одногруппников, будто окружали себя невидимым коконом: мы вместе, никто нам больше не нужен!..
Провожая меня на зимние каникулы, Елена ни о чем не просила: будь что будет.
А я уже и не жаждал встречи с белокурой землячкой моей, от которой за последние месяцы не получил ни одного письма. И все же задело меня за живое, когда, едва приехав, узнал от зыряновских приятелей, что Ромашку мою «закадрил один тут».
Позвонил: «Хоть и не встречала ты меня — к тебе иду». Но дома ее не застал. Мать-толстуха глядела виновато. Не знала, куда меня посадить, все чаем напоить порывалась, приговаривая: «Да она за тетрадкой к подружке… Вернется вот-вот!..» А потом, глаза отводя, попросила: «Ты посиди, Костя, подожди… Мне тут ненадолго отлучиться надо…»
Лучше бы мне уйти, но я остался. Один в чужой пустой квартире: батя Ромашки в ночную работал. Добродушной толстухи не было долго, тягостными показались мне эти полчаса. Много успел передумать. И квартира-то показалась мне вдруг чуждо-обывательской: вон даже комод и фарфоровые слоники на нем!.. И понял — отдалились мы с Ромашкой друг от друга, безнадежно отдалились…
Мать Ромашки, румяная с мороза, как знаменитый алма-атинский апорт, с заиндевевшими волосами из-под шали, сказала мне с порога как-то бесцветно:
— Ладно, собирайся, Костя. Недалеко тут, на Бухтарминской…
Уже шагая с грузной теткой в морозной темени к частной одноэтажной застройке, я туго сообразил, что отлучалась-то она как раз на Бухтарминскую, за дочерью. Я бы, может, развернулся и ушел, но уж больно жалостливо она повизгивала в унисон визгам снега под ее пимами:
— Утрясется все, перемелется… Мы вот со своим, пока не сошлись, столько нервов друг дружке извели, ужас!..
И все-таки хотелось увидеть Ромашку. Пусть хоть что-то прояснится, наконец.
— Не уходи, я мигом… — сказала толстуха возле избы с почти утопшими в сугробах окнами и, протиснувшись в калитку, не по комплекции живо засеменила к двери. Вскоре вернулась.
— Сейчас выйдет… А я пошла. Вы уж тут сами…
Труба избы дымила вертикально в яркозвездное небо. За зашторенными окнами мельтешили какие-то тени. Танцуют, что ли?.. Ну, точно, музыка доносится. Кажется, это был крещенский вечерок.