Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Школа любви

Казанцев Александр Иннокентьевич

Шрифт:

— На месте моя голова, с ней-то что станется? — еле себя одернул, спросил сухо: — Что нового?

— Машуня опять простыла: температура тридцать восемь, кашель, сопли…

— Ну вот! — сызнова взвинтился я. — Как уеду, всегда у вас неладно!.. Давай уж лечи ее.

— А я и лечу.

Вот и поговорили…

Даже сестра от замечания не удержалась, с кухни придя:

— Совсем ты, Костя, издергался на новой работе. Ленка-то при чем?

Хотел буркнуть: «А работа при чем?» — но сдержался, решив: пусть думает сестренка, что работа у меня, хоть и начальственная, а не приведи господи…

Спать мы с Галинкой легли в одной комнате, как в детстве и позже, мне она, будто гостю, уступила кровать, хоть я и протестовал, сама на раскладушке

устроилась, мигом уснула — вымоталась, бедняга… А я долго не мог уснуть, слышал мамины хрипы и возобновившиеся стоны, слышал, как отец вставал, делал укол. В голове долго стучала одна мысль: «Морфий ведь не лечит, лишь боль ненадолго снимает…»

Потом стал думать, что зря так сердито и сухо говорил с Еленой. Задним числом понял, что раздражительность моя вызвана подспудной памятью о нестыковке характеров Елены и мамы — так ведь и не сошлись они. И всякое бывало…

Давно понял, что мама ревнует меня к Елене, никак смириться не может, что эта, невесть откуда взявшаяся, пигалица потеснила материнское влияние, отвоевала больше моего внимания. Ревность эта усугублялась болезнью. Маме часто казалось, что невестка как-то не так относится к ее сыну, что я заслуживаю куда большей восторженности, а своенравия ей следовало бы проявлять куда меньше. Нутром чуяла, что частенько у нас бывают разлады, и, не веря ни в какие гороскопы, винила во всем Елену, считая меня чуть ли не идеальным мужчиной.

Мама досадовала, конечно, что Елена «так рано окрутила меня», но это дело прошлое, а вот что письма ей невестка не пишет — это уж совсем худо. И на советы свекрови, адресованные ей в письмах, никак не отзывается, будто сама большую жизнь прожила, сама все знает…

Умом-то мама понимала наверняка, что с женой мне повезло, но это служило опять же подтверждением моих достоинств в ее глазах: дескать, мой сын и не взял бы какую попало!.. Умом-то понимала, а вот сердцем…

Когда мы приезжали в Зыряновск, не упускала случая упрекнуть Елену, указать, что делает она все не так: драники синими получились, пуговица на моем пиджаке не на место пришита, не в те чашки чай налит… Даже Еленина чистоплотность раздражала маму: невестка, мол, едва приехав, за тряпку берется — лишь бы ее, хозяйку, укорить в нерадивости…

В штыки принимались и рассуждения Елены о Боге, о религии, в лучшем случае мама иронически хмыкала: «От большого ума, что ли, свихнулась?» Еще болезненней была реакция мамы на политические споры, а мы ведь по молодой глупости, особенно Елена, их не чурались. Еще как горячились!.. И тогда уж в такие споры встревал мой отец, прирожденный молчун, обзывал нас «диссидентами». По его мнению, порок диссидентства был из числа наиболее тяжких… Я уже поминал, кажется, что никогда мои родители не были в партии, считали себя недостойными, но непоколебимой была их вера в коммунистические идеалы, потому так возмущало наше вольнодумство. Мама еще и пугалась: «Костя ведь на виду, печатается, а за такой настрой по головке не погладят». И, конечно, в моем вольнодумстве винила исключительно Елену.

Вражды не было, но и согласие было зыбким.

Мамина ревность особенно возросла перед рождением Машуни: не могла никак смириться, что может отодвинуться для сына даже не на второй, а на третий план.

В то лето мы как раз окончили институт, Елена была уже на пятом месяце, но внешне почти не изменилась. В Зыряновск мы приехали погостить всего на две недели, столько же решили провести в Киргизии, у Елениных родных. Маму очень задело, что с ней я буду меньше обычного, да мы с Еленой еще и на Бухтарминское водохранилище, которое в моих краях гордо именуют морем, на три дня уехали — купались до одури, загорали. Вернулись — у Елены высокая температура, пережарилась на солнце. Я не на шутку запаниковал: слыхал, что в таких случаях будто бы выкидыши бывают… Нет, вовсе не заговорил во мне «могучий инстинкт отцовства», просто за Ленку испугался.

Все обошлось, но обида и

ревность мамы стали еще сильней: ведь она больна, давно и неизлечимо, а я от затемпературившей женушки не отхожу…

Перед нашим отъездом улучила момент горько шепнуть мне: «Украли у меня сыночка!..»

А после рождения Машуни, узнав, что деньги, присланные по этому случаю отцом, я израсходовал на дешевенький черно-белый телевизор, мама выговорила мне за это в письме: разве можно, мол, так по-ребячески поступать, вместо того чтобы позаботиться о полноценном питании, ты деньги тратишь на телевизор для жены, ей надо ребенком заниматься, а не у телевизора сидеть, и вообще не до роскоши вам сейчас…

Пренебрежение к «вещизму» пошло у меня от мамы, но уже тогда согласиться с ней не мог, впрочем, как не мог и объяснить ей, что телевизор давно уже не роскошь. Ответил, что в первую очередь он нужен мне, чтобы не пропустить ни одной поэтической передачи — любая ссылка на мои занятия стихоплетством маму, в отличие от отца, всегда убеждала, она гордилась каждой моей публикацией, а к тому времени они у меня и в столице появляться стали, даже первая книжка там же была обещана.

Только рано мама радовалась тому, что, не оставляя поэзию, я занялся наукой. А она прямо-таки ликовала — ведь по ходатайству писательской организации Томска ректорат оставил нас с Еленой работать на той же кафедре, где мы учились, хотя распределены были на далекую АЭС. Так проникся тогда ректор пониманием, что даже выделил нам комнату в общежитии сотрудников Политеха, наставляя при этом: «Стихи стихами, но ты, Константин, про науку не забывай — совмещать можно: Бородин ведь тоже химиком был, а какую музыку оставил!..»

Мама тоже твердила в письмах, что, дескать, «можно совмещать». Но в том-то и дело, что это у меня почти сразу стало не получаться: приходя на работу, облачаясь в белый халат, я чувствовал себя ряженым. Облучая образцы на ускорителе или «электронной пушке», анализируя их потом, строя графики, обсчитывая результаты, никак не мог отделаться от ощущения, что это лишь игра в науку. При этом вовсе не сомневался, что при желании смогу защитить диссертацию, да вот не находил в себе такого желания…

Тогда я надеялся стать большим поэтом…

Солидным, даже по тем временам, тиражом вышла в Москве моя книжка. Такая тоненькая, будто специально по щели почтового ящика вымерялась, но, несмотря на это, радость и гордость мои были неописуемы. Стали приходить письма от читателей, совсем незнакомых людей, которым поглянулась моя книжка или стихи в журналах, даже польский переводчик предложил вдруг свои услуги.

Как тут головокружению не быть!..

Особенным успехом пользовалось тогда мое стихотворение, посвященное дочке. К тому времени я уже поборол давнишнее свое убеждение, что поэт должен быть непременно одиноким — без семьи, без детей, без быта: настоящему поэту, решил я, вполне по силам даже быт неимоверным усилием души и воли превратить в поэзию, как графит — в алмаз, вот и писал пребывающей еще в младенчестве дочке: «С надеждою, тревогой и любовью, я, твой творец, склоняюсь над тобою…» Это стихотворение тем, видать, и забирало, что без вранья: как же не полюбить мне этого трогательно хилого, но рано проявившего смышленость и своенравие ребенка!..

Противостоя быту, я романтизировал и идеализировал в стихах наши отношения с Еленой, которые, увы, не стали более ровными и после рождения Машуни. Но ни романтизировать, ни тем паче идеализировать свою работу в институте было мне не по силам: понял, что долго не выдержу…

Смута мыслей моих диковинным образом (уж не телепатическим ли и впрямь?) передалась маме. Вот уж всполошилась! Отписала мне, что это безумие — бросать науку, за которой будущее, которая кормит, наконец, а то ведь «болото богемы» и «трясина безденежья» засосут меня и погубят. И тоже на счастливчика Бородина ссылалась. Отдельно и особо апеллировала мама к благоразумию Елены, просила ее удержать меня от опрометчивых решений, умоляла даже…

Поделиться с друзьями: