Школа любви
Шрифт:
Думал, чего греха таить, и о выгодах: авось из безденежья выберусь, может, и печататься станет полегче, правда, литературные боссы в основном муру публикуют, но я-то муру писать не стану… А еще пуще думал о том, что это было бы эффектным реваншем за мой недавний «провал». Уж честолюбием-то меня гороскоп не обидел!..
В те годы, чтобы занять какой-никакой пост, непременно надо было вступать в партию. И старшие друзья советовали: вступай, изнутри-то сподручней мудачью партийному отпор давать!.. Аргумент более чем убедительный. Глядишь, меня не убудет, подумал я…
Родители, особенно мама, радуясь, что я «окончательно выправляюсь», горячо поддерживали мое решение,
Не нравились ей и многие из новых моих вещей: «Что-то ты все о нефтяниках стал писать да о большевиках…» Я злился, оправдывался: «А нефтяники что, не люди? Да знала бы ты, какие на северах широкие натуры есть, судьбы какие!.. И не о большевиках вовсе моя поэма — о любви!» Врал, себе не веря: уж я-то знал к тому времени, чем надо «приправлять» написанное, чтобы легче публиковалось…
Мама очень сердилась на невестку, что опять она меня с «верного пути» сбивает. В прошлое лето Елена даже не поехала со мной в Зыряновск, весь отпуск провела с Машуней у своих. Это задело маму еще больше: «Все-таки, Костя, она у тебя с выкрутасами. Хорошо, что ты ее не послушал».
Характеры у них, у мамы и Елены, во многом схожи, может, потому и нестыковка такая была…
Заверченный вихрем тяжелых дум и воспоминаний, уснул я уже под утро. Снился мне мордастый парнище — тот, из аэропортовской гостиницы, — он откидывал резким рывком головы буйный пшеничный чуб с хмурого лба и говорил, сверкая белыми фиксами: «Эти писателя изоврались совсем, вот их книги никто и не берет!..»
Проснулся с головной болью и тошнотой. Первое что услышал — мамины стоны: значит, жива!.. Но и радость уже не та — из-за бессилия помочь… Все же поднялся, пошел к ней. Оказалось, ни отца, ни сестры нет дома. А мама — чудес все-таки не бывает! — еще больше скомкана болью, однако в сознании: не сразу, но узнала меня, попыталась улыбнуться — не вышло, сознание на несколько мгновений уплыло, заслонил меня, наверно, клубящийся туман времени, потом снова прояснился немного ее взгляд, она попыталась что-то сказать, я не разобрал, наклонился над ней, маленькой, беспомощной такой. Наконец, понял: «Пить».
На столе стоял тонкостенный стакан с кипяченой водой. Я поднес его к посеревшим, поведенным вправо губам мамы, но напоить ее мне не удалось: воду не сглатывала, захлебывалась, струйка потекла по подбородку. Мне стало жутко: так ведь может совсем захлебнуться, и получится, что я своими руками…
Слава богу, вернулся из магазина отец. Он взял заварной чайничек и из его носика умело напоил маму клюквенным морсом. Сиделкой-то он стал за эти восемнадцать лет первоклассной!..
— Чего не ешь? — спросил он меня за завтраком. А, узнав, что у меня головная боль и тошнота, нахмурился. — Ладно, Костя, собирайся да уезжай, помочь ведь все равно ничем теперь не сможешь… Она, может, еще неделю, а то и две протянет, сердце-то крепкое, врачиха говорит… А у тебя работа, чего ты с нами будешь маяться?.. Еще и тебе худо станет…
Упрека не было в его словах, разве что зола перегоревшей надежды: все-таки верил он, значит, что с моим появлением будут перемены к лучшему. Видя мой молчаливый протест, сказал: «Как знаешь…» — и пошел в больницу — упрашивать, чтобы приехала медсестра с катетером (это такая штука, объяснил он мне, для отвода мочи), а я остался, оглушенный этим новым для меня физиологизмом, еще острее ощущая бессилие свое.
Взялся, было, за телефон — обещал ведь полгорода на уши поставить! — да выяснил, что все
начальство Зыряновска на каком-то важном совещании в горкоме. (И когда из Томска звонил, так же отвечали). Острая, как шило, мысль вошла в мою замутненную болью голову: «Все равно никто теперь не поможет. В лучшем случае определят в больницу, может, даже в отдельную палату, но там, в одиночестве, умирать маме будет еще тяжелей…»В детстве, было дело, считал я себя чуть ли не талисманом, хранящим семью от бед: пока я жив, думал, ничего худого случиться не должно. Осколки этой наивной детской веры торчали в моем сознании аж до этого приезда в Зыряновск, и вдруг озарило (затмило, точней), что никакой я, к черту, не талисман, что у меня, написавшего столько всяких слов, нет в запасе слова, способного спасти маму. И ничье слово уже не спасет…
Отец вернулся ни с чем: медсестра к вечеру обещала приехать, но к этому сроку надо раздобыть катетер. В больнице его не дали, это теперь дефицит, да такой, что обошел отец все аптеки — нигде нет.
Стыдно признаться, но я даже порадовался втайне его неудаче: мне представилась возможность хоть как-то реабилитировать себя, доказать, что мой приезд вовсе не бесполезен.
Выйдя на улицу, я на какое-то время ослеп от света: весна все-таки! Свесившиеся с крыш огромные сосули, отдаленно похожие на трубы органа, истекали, как музыкой, капелью, едва зародившиеся, хилые пока ручейки начинали проедать поруганный снег дорог, рыжий кот с развилки клена глянул на меня ошалело-восклицательными зрачками, мявкнул утробно и вонзил кривые когти в бурую кору дерева, плотный ветер нес, казалось, запах свежестиранных простыней и вербных пуховок, воробьи звонко базарили, выклевывая овес из навозных яблок, оброненных не переведшимися еще в Зыряновске лошадьми.
Один из уличных фонарей, подвешенных на сутулых опорах, заполнился талой водой, видать, уплотнение прохудилось, вот и вспыхнул он радостно, пронзенный дерзкими мартовскими лучами, подобно оптической линзе… Много лет назад, в десятом классе учась, приметил я такую же вот картинку и, описав ее в школьном сочинении, вызвал бурный восторг литераторши, особенно понравилось ей, что придумал я, будто свет, пронзивший такую «нерукотворную линзу», входит в души прохожих, заряжая каждого шальной радостью… Но какая уж тут радость! Фонарный колпак с талой водой больше напомнил мне в тот день больничную утку…
В центральной аптеке в ответ на мой вопрос сквозь арочку в стекле выдавилось тягучее «не-ет». Не тратя времени даром, пошел прямиком к заведующей, изложил просьбу и «красные корочки» выложил. Сработало! Заведующая сказала, что в ее заведении катетеров точно нет, а вот в специализированной аптеке «Скорой помощи» должны еще быть, и отправила меня туда со своей запиской.
Я представлял столь дефицитный медицинский прибор каким-то хитроумным, сложным приспособлением, очень дорогим по этой причине, но в спецаптеке стройная симпатичная казашка в очень шедшем ей, смуглянке, белом халате протянула мне резиновую трубку, сантиметров сорока, жестковатую, с наконечником вроде свистка. И денег за нее не взяла…
Слегка, было, поутихшая боль вновь сжала тисками голову. Такие приступы всегда сопровождаются у меня безмерным недовольством собой: все поступки, дела и замыслы кажутся мелкими, ничтожными, жалкими, а порой и отвратительными. Вот и в тот день, неся раздобытый-таки катетер, думал я с горечью и раздражением: «Чему радовался, идиот, чем гордился? Ну, достал трубку — что с того? Ведь не лечит она, не волшебная палочка. Разве что на время чуть полегчает… А может, и поздно уже: вот вернусь домой, а мама…»