Школа любви
Шрифт:
Пока я читал отпечатанные на скверной машинке страницы, с трудом подавляя желание смять их или плюнуть в эти прыгающие буквы с плохо пропечатывающимся верхом, уполномоченный сурового ведомства — в штатское одет, но офицерская выправка видна — демонстративно курил дешевенькие, без фильтра, сигареты: вот, мол, на службе моей даже приличным куревом не разживешься! — снимал время от времени табачинки с языка тонкими длинными пальцами и наблюдал за моей реакцией тем самым взглядом, который он считал, видать, пронзительным.
Очевидно, получив задание разобраться с заявлением Налима, этот старательный и честолюбивый человек сразу сделал «стойку», смекнув, что вряд ли у преступной
Показания я давал страстно и от волнения сбивчиво, больше упирая на то, что Налим — клеветник матерый, стукач, подлец, клеймо некуда ставить.
— Возможно, возможно… — улыбаясь с чуть ли не ласковой грустью, говорил уполномоченный. — Но ведь он писатель-фронтовик, орденоносец, один из лидеров республиканской партии и вхож даже к наместнику Президента…
— Все равно вы должны исходить из презумпции невиновности, — вспомнил я то немногое, что известно мне из юриспруденции.
— Из нее, родимой, исхожу! Что ж, дальше идем… Вы остановились на…
Этот молодой да ранний опер явно хотел казаться значительней и надеялся, видно, без проволочек выудить из меня «чистосердечное признание». Не добившись этого в первый же день, был заметно раздосадован…
А мое состояние описывать не стоит, достаточно сказать, что, вернувшись домой и не застав там никого, влил я полфлакона «Тройного» одеколона в стакан, разбавил водой — жидкость стала белой, как взвесь извести, заставить себя проглотить ее было не так-то просто. Но тут услыхал я, что Елена отпирает дверь ключом — и маханул залпом.
Одеколонная вонь меня и выдала.
— Костя, ты совсем алкаш, да? Одеколон уже пьешь?.. — жена больше испугалась, чем возмутилась.
— На бутылку не наскреб.
— А с какой радости?
— Налим меня посадить решил.
И все ей рассказал.
— Ну и с чего же тут пить? Умные люди поймут, что Налим сумасшедший.
— Умных мало, а большинство меня трепачом и вором называть будет! Конечно, тебе-то что…
Однако пойти вразнос не успел — зазвонил телефон. В трубке узнал я голос бывшего писателя-деревенщика, переключившегося «по велению времени», как он сам говаривал, на более доходную «нефтяную тему», но не преуспевшего и в ней. Узнал его не без труда, поскольку до недавних пор говорил он со мной чуть ли не с заискиванием, всячески восторгался моим творчеством, организаторскими способностями и кипучей деятельностью, однако узнал на днях от меня, что книга его в «Образе» издана не будет, что с этой «шарашкиной конторой» я завязываю вообще, что он может судиться со мной, если так хочет, но денег на выплату аванса по договору нет и не будет, да и договор-то я с ним, кстати, не подписывал — есть лишь подпись прекраснодушного пана Тимульского.
С фальшивой озабоченностью нефтяник-деревенщик сообщил мне:
— Слухи по городу пошли… будто наш губернатор приплачивает тебе в долларах… — тут он сделал паузу, явно выжидая мою реакцию, но я молчал, прислушиваясь к себе — как растекается во мне тепло от проглоченного одеколона и как встречается с холодной волной новорожденной злости, — потому добровольный информатор, не выдержав, продолжил: — Будто бы ты ему поддержку всех писателей обещал… и художников… ну, всех, кто в культуре… Вот что уже болтают люди! — на всякий случай он якобы возмутился, но, так и не дождавшись моей реакции, был этим настолько
удивлен, что несколько смешался, забормотал: — Кто говорит — долларами, а кто — марками, губернатор ведь немец… Не слышно, что ли, меня?— Еще как слышно, — ответил я спокойно еще, однако уже сжимая трубку, как эфес шпаги. — А вот интересно — тебе аванс лучше долларами или марками выплатить?
Тут мой вызревающий недруг смешался еще сильней. Голос у него стал чуть ли не заискивающим опять.
— А, что ли, можно?.. Есть разве?..
— Делиться жалко! — крикнул я и бросил трубку.
«Валютные слухи» вывели Елену из себя:
— Ты тут на бутылку наскрести не можешь, одеколон пьешь, а твои доллары уже где-то считают! — и, случаем воспользовавшись, перевела разговор на часто повторяемую тему: — Уходить тебе надо с этой работы… Вдумайся, кем ты окружил себя: неудачник и мямля Тимульский, родня его, которая тебя терпеть не может, охамевший вконец морячок, одичавшие от безденежья писатели… Вряд ли один Налим считает тебя ворюгой: каждый второй из них уверен, что ты деньги лопатой гребешь, и смертно завидуют.
— Неправда! Большинство из них отличные люди.
— Да банка с тарантулами эта ваша писательская!..
Уж когда начиналась у нас с Еленой стычка, долго один другому и не думал уступать. С пустяка, бывало, заводились и крупно разругивались. Но уж тут — отнюдь не с пустяка. Может, как раз потому я и опомнился, не стал усугублять назревающую ссору, сказал негромко:
— Вот раньше собирались мы, писарчуки разнокалиберные и разномастные, обо всем откровенно говорили и пели хором «Гори, гори, моя звезда!..» С душой пели, даже плакали иногда… А теперь эта звезда для многих из нас погасла… И для меня, выходит, тоже…
— Напивались — вот и пели, вот и плакали… — в голосе Елены уже не было прежней жесткости. — Про звезду теперь придумал… Горе ты мое!
Оперуполномоченный сурового ведомства не тревожил меня несколько дней. Зато стали звонить из газет знакомые журналисты: тут, мол, один хмырь приходил, вынюхивал, сколько за редактуру, сколько за корректуру по нормативам оплачивают, какие авторские гонорары положены, про тебя как-то странно расспрашивал, копает, что ли?..
Взыграло ретивое — набрал Тумалевича.
— Послушайте, перестаньте у других обо мне выведывать. Надо что узнать — сам скажу.
Опер и не подумал возмутиться грубостью моего тона — обрадовался: подумал, видать, что дозрел я до повинной, с явным удовольствием назначил мне время.
Идя к нему, прихватил я с собой довольно-таки толстую уже подшивку писательской газеты и успевшие выйти журналы, номеров семь. Всем этим и хлопнул по столу Тумалевича.
— Вот! Это мое дело, его результат. Мне есть чем гордиться: об этих изданиях и в следующем веке непременно вспомянут! — сгоряча я, конечно, впал в преувеличение. — Ну а чем будете гордиться вы? Тем, что в пору, когда ворюги в открытую на «Мерседесах» катаются, дворцы себе возводят, допрашивали почти неимущего поэта, участника всемирного поэтического фестиваля?
При всей импульсивности моей упоминание о фестивале было обдуманным и осознанным, и, кстати, расчет мой верным оказался — весьма любопытной реакция была — лицо Тумалевича вытягивалось, глаза становились как бы еще выпуклей.
— Это ваша гордость? — повторил я и вовсе патетически.
— Ну, знаете, знаете… — забормотал Тумалевич.
— Знаю! — перебил я его. — Знаю, что вы о заработках моих выведывали — соответствуют ли? Ну и как? Стали бы вы за такие «сумасшедшие» деньги вкалывать? Вот эту газету выпускать, журнал — почти задаром?..