Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Школа любви

Казанцев Александр Иннокентьевич

Шрифт:

Вот ни души ведь рядом, стою, провалившись в позолоченную лунным светом грязь. А Елена там, в другом мире.

Вспомнится же такое, незначительное…

Клещ действительно оказался энцефалитным. Но обошлось: вовремя введенный гамма-глобулин помог. Человеческий.

Свалился с меня вскоре и еще один камень: на очередном собрании писатели почти единогласно указали Налиму на дверь — исключили из организации. Да, я понимал: свершилось это не только из-за меня, насолить успел он многим. Так и записано в протоколе: «…за многолетнюю клеветническую деятельность…» А все-таки был я растроган такой солидарностью, сказал Елене: «Вот видишь, зря ты их всех одним чохом!..»

— Так они, может, надеются, что ты на второй

срок согласишься остаться? — понимающе усмехнулась она. — Гляди, не надумай!

— Хватило мне по горло! — ответил я, но мысль запала: «А ведь и впрямь уламывать начнут… Устоять бы…»

Исключенный Налим не залег на дно — очередное письмо в газете опубликовал: вот, мол, налицо расправа за критику, стоило мне вскрыть темные делишки… И годы сталинские помянул: как уже бывало, мол, бездари писательского цеха гнобить начинают даровитого.

Уж ему-то, думаю, то время памятно, весь он из него…

Вот тогда-то я и не выдержал — ответил на выпад в той же газете, привел выписку из протокола, назвал Налима не только клеветником, но еще и матерым доносчиком, ссылаясь на папку его «сигналов», что хранится в писательской организации.

На другой же день он подал на меня в суд «за оскорбление чести и достоинства». А я, хватившись перед первым походом в судилище той самой злополучной папки, ее не обнаружил. Из сейфа пропала… Сколько же заплатил Налим секретарше моей?.. Меня-то она уже до отчетно-выборного списала…

Суд длился два года и вымотал меня так, что победе толком я и не порадовался…

Перед одним из судебных заседаний имел неосторожность сказать Налиму:

— Ведь старый уже. Подумай, как умирать будешь…

Мигом слова мои были истолкованы как угроза. Истец утверждать стал, что ответчик, то есть я, замыслил расправиться с ним физически!..

А ведь и не думал я, что в тех словах моих — жуткое пророчество: умер Налим скоропостижно года через четыре после суда, успев до этого побегать резво по инстанциям, уже не только меня, но кого-то еще обличая. Труп недели две лежал в запертой квартире: ни одна из двух дочерей, живущих в Томске же, к нему не заглянула — практически не общались с папашей. Соседи забили тревогу, вонищу учуяв. Непросто было, слыхал я, укладывать разваливающееся тело в гроб…

В те дни, когда Налим только привлек меня к суду, вдруг вышла в главной областной газете обличительная статья еще одного писателя — новоиспеченного. Того самого Тихона, дружка моего бывшего. Начало статьи, правда, к жанру эссе вроде бы тяготело — с размышлизмами на общелитературные темы, но чем дальше, тем конкретней: в Томске, мол, замерла литературно-критическая мысль (потому и решил он, видать, из поэтов в критики податься); а уж к финалу еще злободневнее и просто злей: руководству, мол, писательской организации критика вообще не мила ни в какой форме, оно, руководство, большевизмом опасно заражено!.. Фамилия моя не называлась, но в городе многим стало ясно, против кого эта статья.

Оглашенное областное радио, запахом жареного взбодрясь, подвякнуло: «Скандал в писательской организации!» Меня это задело куда меньше, чем пасквиль бывшего друга. Хотя и понимал я, что у Тихона для выпада против меня причина очень весомая: женушка его на какое-то время ко мне нежностью проникалась… Но лучше бы он меня на дуэль вызвал, что ли… Его потрясающе энергичная жена к тому времени потеряла всяческий интерес ко мне: ее супруг стал, наконец, писателем-профессионалом! И она, азартная и предприимчивая, немедля подзадорила муженька, которого стала ласково звать Тихоньким, замахнуться сразу на пост главы писательской организации. Многие «собратья по перу», как бы невзначай, стали говорить мне, что получили от Тихона письма, в которых он уведомлял «милостивых государей», что решил выдвинуть свою кандидатуру, просил поддержать. Кое-кого из писателей такая альтернатива взволновала, звонить мне стали…

— Стану я над этим голову ломать! До отчетно-выборного еще больше месяца, а у меня отпуск… — отвечал я и уезжал в Межениновку,

где неожиданно для себя затеял строительство дома, верней, небольшой бревенчатой избы.

Готовый сруб в Межениновке присмотрел. Продавался он по цене, как знатоки мне сказали, совсем невысокой, но сперва я лишь вздохнул печально, осознавая, что таких денег никогда и в руках-то не держал. А ночью мне этот сруб приснился — светленький, ладно подогнанный, для себя ведь хозяин ставил, для зимней стайки, да возмечтал вдруг, новыми веяньями увлеченный, стать «вольным фермером» в заброшенной таежной деревеньке, откуда он родом, вот и продавать пришлось…

Елена давно поняла: если мне что в голову войдет — поленом не выбьешь. Поехала со мной сруб смотреть и сразу загорелась: «Давай попробуем деньги занять!»

— Дохлый номер, — мотнул я головой. — Да и отдавать как?..

Впервые в жизни кое-что продали, умудрились подзанять, и перевезли сруб в разобранном виде на подвернувшемся тракторе.

Без друзей мне его бы не собрать — это уж точно «дохлый номер». Хорошо, что остались все же друзья. На помощь пришли заматеревшие уже ребята из бывшей моей литстудии, которую кто-то окрестил в шутку «Школой любви».

Один из них — Вовка Антух, который уже возникал в начале этого повествования, недомерок, с перебитым в давней драке носом и недокомплектом по этой же причине передних зубов, страстно-угрюмый и даровитый поэт. Антуха в Межениновку вытащил я из очередного запоя, причиной коего было хроническое одиночество. Зол я на него был страшно: зарекался ведь не квасить — снова сорвался. Но не ругал бы я его так, кабы знал, что через три года умрет Вовка, не успев до конца составить рукопись второй своей книжки стихов, пропитанных горечью одиночества и жаждой любви, умрет от обычной пневмонии: врачиха, вызванная матерью, даже смотреть его не стала, узнав, что у больного нет страхового полиса…

Так что мой дар провиденья скорее всего мним…

Вторым моим помощником стал сельский учитель Паша Катков, о себе написавший: «Я не городской, не деревенский, потому что пригородный я…» (На занятия студии он действительно ездил регулярно из неблизкого пригорода). Но если уж по правде, так мы с Вовкой Антухом помощниками были у мастеровитого, спортивно сложенного Паши: он на моей стройке сразу взял на себя функции прораба, мы — лишь на подхвате.

Работали до седьмого пота, до надсадной боли внизу живота и мельтешения в глазах темных пятен. Потом падали на подстилки из свежескошенных трав (сено меж венцами сруба укладывали), вдыхали дурманные запахи слегка подвяленных на солнышке кипрея и белоголовника — уж этого добра вокруг участка заросли в рост человеческий! — читали на память свои и чужие стихи, вспоминали казусы из «студийной полосы». А Елена звала нас, наконец, к костру, где в чугунном котелке млел азиатский плов — одно из коронных ее блюд! — где разложены на капустных листах чисто вымытые овощи, где не сразу, но находилась все же запрятанная моей женой бутылка водки, и даже Вовке Антуху за ударную работу прощались грехи…

— Лепота! — восклицал Паша Катков, очищая свою недавно отрощенную «чеховскую» бородку от рисинок, пропитанных жиром и морковной рыжиной. Он казался счастливым и беззаботным, да не знал я тогда, что надсадной работой и общением с друзьями гонит он горькие мысли об изменившей ему недавно красавице-жене, о том, что им, наверно, придется расстаться…

Мысли мои тоже просветлялись, прядали подальше от Налима, от Тихонького, от всех нападок и разборок…

А дома пытался я гнать черные мысли стуком печатной машинки, уносился из опостылевшей современности в Ур Халдейский, в Ханаан, в древний Рим… Ликовал и горевал вместе с предбытниками моими — Лотом и Овидием… Но при всем том неоднократно порывался ведь испепелить рукопись, ощущая себя бездарем, много раз обещал себе отречься от затеи продолжать этот сумбурный роман, но, как наркоман в жажде забытья и кайфа тянется к «травке», так и я, вернувшись из Межениновки, разгонял вновь прихлынувшую черноту стуком печатной машинки.

Поделиться с друзьями: