Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:

Так-то оно — так. Но Веру Васильевну я все-таки обманул. Написав ей гордо, что живу теперь не в вымышленной «Стране Гайдара», а в реальной, невыдуманной стране России, я, как говорится, выдал желаемое за действительное.

«Теперь я счастлив, — блеял я, — что живу в реальной стране России, с ее прошлым и настоящим, с ее историей, с ее великой культурой».

Нет, это не было ложью. И не только потому, что я был искренен. Насчет истории и культуры — это все было более или менее правдой. Но вот была ли эта моя новая страна обитания подлинной, реальной Россией — это, как выражаются в таких случаях герои Зощенко, еще вопрос и ответ.

Приводя реплику А.Н. Толстого, заключившую его спор с М.О. Гершензоном («Нерусский человек. Что ему Россия!»),

я не сомневался, что прав тогда был Гершензон. Прав не в том конкретном случае, не в том споре, который они вели в тот раз и который, собственно, и вызвал к жизни эту реплику Алексея Николаевича. (Суть того спора я, по правде говоря, и представляю-то себе довольно смутно.) Явная, несомненная для меня неправота А.Н. Толстого состояла в том, что решать, кто русский, а кто нерусский, кому дорога, а кому недорога Россия, он предлагал по крови. Гершензон объявлялся нерусским не столько потому, что высказывал «нерусские», неприемлемые для русского человека суждения, сколько потому, что был инородцем. Вернее, инородчество его как раз и было причиной, источником этих его «нерусских», неприемлемых, невозможных для русского человека суждений и взглядов.

Неправота Алексея Николаевича в этом случае, как я уже сказал, представлялась мне несомненной.

Но она показалась мне уже не столь несомненной, когда я узнал, что точно такой же упрек — и по странному (а может, и не такому уж странному?) стечению обстоятельств — к тому же Гершензону обратил другой любимый мною русский писатель — Василий Васильевич Розанов.

Берешь одну книгу и залюбовываешься… Берешь другую книгу и залюбовываешься. Как у Левитана — смотришь один пейзаж и восхищаешься, смотришь другой пейзаж и восхищаешься… Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России… Замечательно, что в пейзажах Левитана… пейзаж всегда — без человека. Вот «Весенняя проталинка», ну — завязло там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. «Прелестная проталинка» — и ругательски ругается среди нее мужик, что «тут-то и утоп». — «Ах… в три погибели ее согни…» Как же это передать, как не несколько обезобразив «Проталинку»?.. Я думаю — стремнин и крупных людей по той же причине не берет и Гершензон… Да если в этом «разбираться», то выйдет «испачканный надписями забор», а не «Пропилеи» в афинском стиле. Вдруг «сивухой запахло». В литературе-то? Литература должна быть благоуханна…

Вот она где собака-то зарыта!

Гершензону нужны «Пропилеи в афинском стиле», а ему, Розанову, люб «испачканный надписями забор». Гершензон хочет, чтобы его Россия была благоуханна, а ему надо, чтобы «сивухой запахло».

Да что там — сивухой! Сивуха — это мелочь, ерунда. В одной из своих статей, прямо уподобив Россию свинье, Розанов воскликнул с некоторым даже надрывом: «Да, вот такая она, наша Русь! И другой Руси нам не надо!»

Это — им, Гершензонам да Левитанам, надобна другая, очищенная, облагороженная Россия. Известно, почему. Потому что — «нерусские люди».

Я так подробно цитирую эту старую статью Розанова, потому что эти его слова воспринял (да и сейчас воспринимаю) как обращенные прямо ко мне. И от них я не могу так просто отмахнуться. Не потому, что это Розанов, а не Солоухин или Бушин, а потому что (не могу этого не признать) есть в них какая-то правда.

Да, я люблю Россию Пушкина, Толстого, Чехова, Ахматовой, Сахарова. И люблю Россию, того мужика, который догнал меня и, вместо того чтобы затеять драку, вдруг протянул мне руку. Люблю гениальную выразительность так называемой ненормативной русской речи, когда одним нецензурным глаголом, лишь слегка изменив в нем ударение, можно сказать, чем у нас снискивает себе пропитание простой народ (пиздит), и чем, в отличие от работяг, занимается интеллигенция (пиздит). Многое люблю я в этой моей России — всего не перечислишь.

Но ту «Свинью-матушку», в мазохистской своей любви к которой признавался Розанов, о которой сказал, что ему «другой Руси не надо», ту Россию,

которую так беспощадно увидел и описал Блок («И пса голодного от двери…») — такую Россию я и в самом деле не люблю. И не хочу, и не буду ее любить.

Но потому ли это, что я «инородец»?

Не знаю. Не думаю.

Вот, например, Чаадаев, который говорил о разных способах любить свое отечество. О том, что «самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего острова». Он — что, тоже был инородцем?

А Щедрин с его «Городом Глуповым»? А Алексей Константинович Толстой с его «Историей государства Российского»? А Тургенев?

Тургенев тут вроде бы ни при чем. Но на самом деле — очень даже при чем.

Когда я учился в школе, нас заставляли зазубривать наизусть знаменитый тургеневский панегирик русскому языку: «Ты один был мне надеждой и опорой…»

То ли нам это вдолбили, то ли мы сами по недомыслию слышали в этих тургеневских словах лишь гордую патетику. (Не отсюда ли и напыщенность той патетической фразы в моем письме Вере Васильевне — о прекрасной стране России с ее удивительным языком и великой культурой?)

Этот гордый тургеневский пафос блестяще был спародирован Васей Аксеновым, талантливо преобразовавшим чеканную формулу классика («Великий, Могучий, Правдивый, Свободный») в затрапезную советскую аббревиатуру: «ВМПС имени Тургенева». Восхитительная эта пародия, снижая тургеневский пафос, тем самым лишь сильнее его подчеркивала, и, наслаждаясь ею, повторяя ее, я как бы снова утверждался в том, пусть и иронически переосмысленном, но в основе своей неизменном — давнем, детском, школьном — прочтении классической формулы.

И лишь сравнительно недавно словно какая-то мутная завеса упала с моих глаз, и мне открылся подлинный, ужасный смысл этих старых тургеневских слов:

Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей Родины, ты один был мне надеждой и опорой…

Господи! Да ведь это значит — черным по белому, прямо так и написано! — что никаких других надежд на то, что Россия выберется когда-нибудь из той исторической черной дыры, в которую она провалилась, — у него нет! Ни в истории своего отечества, ни в характере, душевном складе или иных каких-нибудь качествах народа русского не может он почерпнуть хоть малую толику этой надежды. Только одна осталась — такая зыбкая, такая ненадежная «точка опоры», только одно это, последнее, слабое, в сущности, призрачное утешение:

Не может быть, чтобы такой язык не был дан великому народу…

Да ведь это то же самое, — слово в слово! — что говорил об исторических судьбах России «русофоб» Чаадаев. И то же самое, что говорил о России — в той самой своей статье про Гершензона — «русофил-мазохист» Розанов:

…Русская «суть»? — Ах, она мучительна. Ах, она страшна…

Нет, все-таки был, был для меня в той розановской статье некий «момент истины».

Истина эта состояла в том, что, покинув «Страну Гайдара», я продолжал жить в такой же выдуманной, дистиллированной, искусственно очищенной от всякой скверны псевдореальности.

Гордо написав Вере Васильевне, что я живу теперь не в выдуманной «Стране Гайдара», а «в реальной стране — России», я не понимал, что эта моя Россия была, в сущности, еще одним, новым вариантом все той же «Страны Гайдара».

6

Кроме Шурки Мешенкова, о котором я помню только, что он курил в уборной, и Вовки Образцова, рано умершего от скарлатины, в нашей коммуналке жил еще один мой сверстник — Коля Попрыгаев, по прозвищу «Колюша Бешеный». Бешеным его прозвали потому, что из комнаты, в которой жили Попрыгаевы, время от времени доносились дикие вопли: это означало, что Колюша вступил в очередной конфликт с отцом, или с матерью, или со старшей своей сестрой Лидой. Летом, когда окна были открыты, дикие вопли эти разносились по всему нашему огромному Бахрушинскому колодцу-двору.

Поделиться с друзьями: