Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Еще не начинались споры В торжественно глухой стране. А мы — припертые к стене — В ней точку обрели опоры. Борис Слуцкий
1

Один маленький мальчик — сынишка наших знакомых — после первого в своей жизни школьного дня спросил у родителей, сколько лет придется ему ходить в школу, — то есть не принадлежать больше себе самому.

Родители ответили:

— Десять

лет.

Он спросил:

— А потом?

Родители сказали, что потом, после школы, он поступит в какой-нибудь институт и будет там продолжать ученье.

— Сколько? — спросил он.

— Пять лет.

— А потом?

Потом, объяснили ему, он начнет свою трудовую жизнь. Будет каждый день ходить на работу.

— Сколько?

Родители пожали плечами:

— Всю жизнь.

Осмыслив эту неутешительную информацию, мальчик грустно констатировал:

— Значит, человек живет только до семи лет.

Мысль не такая уж глупая.

Начало школьной жизни (в мое время она начиналась не в семь, а в восемь лет) — это ведь и в самом деле что-то вроде изгнания из рая.

В той, прежней, райской жизни не надо было рано просыпаться, боясь опоздать к началу занятий, не надо было делать уроки, с замиранием сердца гадать, вызовут меня сегодня к доске или авось пронесет. В той жизни никто — кроме родителей — не имел на меня никаких прав. Ну а с родителями всегда можно было как-нибудь договориться: понежиться в постели еще полчасика, отказаться идти «дышать воздухом». Даже от ненавистной музыки можно было как-нибудь отбояриться.

Одна из лучших лирических эпиграмм Маршака начинается строчкой: «Года четыре был я бессмертен…»

Это — о ребенке, еще не знающем, что ему предстоит умереть.

Перефразируя эту маршаковскую строку, я мог бы сказать, что лет восемь я жил в раю. Жил, не подозревая, что моя жизнь принадлежит не мне. И не в школе, не в учителях тут было дело, а в том, что в школу нельзя было не пойти. Даже если бы родители почему-нибудь не захотели отдавать меня в школу, они не могли бы ничего сделать: это было не в их власти. Тут вступала в действие иная, более мощная, непререкаемая, непреодолимая власть: власть Государства.

Однажды, в раннем детстве, когда я отказывался проглотить очередную ложку ненавистной мне манной каши, отец сказал, что если я буду плохо есть, вырасту маленьким, слабым, тщедушным, и когда настанет мне пора идти в армию, мне там придется ох как несладко.

Я сказал:

— А если я не захочу в армию?

Отец объяснил мне, что никто тут считаться с моими желаниями не будет. В армии должны служить все. Это — закон.

И тут я почувствовал, всем своим маленьким тельцем и всей моей трепещущей маленькой душонкой ощутил, как сдавливают, сжимают меня железные тиски Государства, — от которых никуда не денешься, от которых даже всесильные папа и мама не смогут меня защитить.

Самым странным в этом моем детском чувстве было то, что в ту пору своего существования я вовсе не хотел уклониться от службы в армии. Совсем даже наоборот! Мы все — в том нашем возрасте — только и мечтали о том, чтобы стать красноармейцами (слово «солдат» тогда еще не было в ходу). Когда появлялся у нас мой старший двоюродный брат Вовка, бывший в то время уже курсантом, или еще какой-нибудь военный, пахнущий кожей портупеи, ремней, сапожной мазью — всеми этими восхитительными армейскими запахами, я просто млел от восторга.

И мечтал скорее вырасти, чтобы тоже стать военным.

Нет, ужас, охвативший меня, когда я узнал, что такое закон о всеобщей воинской обязанности, был связан совсем не с тем, что мне предстояло служить в армии. Ужас этот был рожден вплотную подступившим к самому моему сердцу ощущением, что есть на свете сила, которая ни при какой погоде не станет считаться с какими бы то ни было моими желаниями. И не подчиниться этой силе — нельзя.

Это был ужас перед неодолимой властью Государства, имеющего непререкаемое право распоряжаться всей моей жизнью.

Это было, я думаю, первое — и, наверное, самое сильное в моей жизни (потом к этой мысли я уже привык, смирился с нею) осознание своей несвободы.

В середине восьмидесятых мы с женой впервые в жизни пересекли государственную границу Советского Союза. Это была туристическая поездка. Группа наша состояла из писателей (точнее — членов Союза писателей) и так называемых «жописов» (писательских жен).

Первой нашей «заграницей» стала ГДР. Кавычки в слове «заграница» тут можно было бы и убрать, хотя, конечно, это была не совсем настоящая заграница. Пределы Большой Зоны, как именовался в нашем кругу лагерь социализма, мы ведь тогда так и не пересекли.

В то время наши друзья Войновичи жили уже в Германии — в настоящей Германии, в ФРГ — и когда мы по телефону (а мы довольно регулярно перезванивались) сообщили им, что побывали в их стране, они расхохотались.

Лет пять спустя, когда после десятилетней разлуки мы наконец встретились, они вспомнили этот наш телефонный разговор и объяснили причину своего тогдашнего смеха. Оттуда, из их Германии — наша Германия виделась им частью Большой Зоны, для них она была — почти то же, что Советский Союз, который они (отнюдь не добровольно) покинули и обратный путь в который для них был навсегда (так, во всяком случае, тогда казалось) закрыт.

Но они смотрели на ГДР оттуда, а мы — отсюда. И для нас это была — самая настоящая Германия. И уж безусловно самая настоящая — еще и потому, что (повторюсь) первая в нашей жизни — заграница. Ведь были там прелестные маленькие немецкие городки (Вернигероде) с черепичными крышами домов, горевшими на солнце «как печатный пряник». Был дом Гёте в Веймаре, и знаменитая Ута, и мост XII века в Эрфурте, и перезвон колоколов, и величественные средневековые соборы, в каждом из которых нам показывали кафедру, с которой проповедовал Лютер, и специфические немецкие народные празднества-ярмарки…

Было, конечно, и многое другое, до отвращения знакомое: походы по «ленинским местам», обязательное посещение памятника советским воинам-освободителям, Берлинская стена у Бранденбургских ворот, над которой летал американский вертолет. (На чей-то вопрос, имеет ли он право тут летать, немецкая девушка-экскурсовод с каким-то немецким значком, похожим на наш комсомольский, ответила, что, конечно, нет, не имеет, что это — «очередная американская провокация».)

Но помимо всего этого, более или менее похоже повторяющего родные наши советские реалии, были в открывшейся нашему взору жизни социалистической Германии и вовсе незнакомые нам краски и черты. Выяснилось, что кое в чем старательные, дотошные, аккуратные немцы пошли дальше, гораздо дальше нас. И не куда-нибудь там в сторону, а именно по нашему, нами для них проложенному пути.

Поделиться с друзьями: