Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Но до религиозных тем дело дошло не сразу.
Когда мы всей гурьбой ввалились в Зоину комнату, мне сразу бросилась в глаза дивной красоты каминная решетка, узорного чугунного литья.
— Зоя! Что это? Откуда это у вас?
Зоя объяснила, что вещь эта (действительно антикварная, можно сказать, уникальная, очень дорогая) принадлежит не им. Владелец этого чуда поставил ее у них временно, отчасти в надежде, что они помогут ему сбыть ее с рук. Я спросил, как дорого стоит эта антикварная вещь. Зоя сказала — девятьсот рублей.
Ого! По-старому это, значит, девять тысяч! (Со времени хрущевской
Отказавшись от мысли о приобретении антикварного чуда и сказав Зое, что у нас, пожалуй, не найдется знакомых, которые могли бы клюнуть на такую дорогую и совершенно при этом не нужную для жизни вещь, мы обратили свои взоры на длинный стол, стоящий у стены, на котором стопками, грудами и просто так, вразброс, были навалены какие-то журналы и книги.
Мимо книг я никогда не мог пройти равнодушно и тут же с жадностью стал их разглядывать и перелистывать. Увы, ни одна из них меня не заинтересовала: все они были, как мне показалось, про одно и то же. Мысленно (для себя) я окрестил рубрику, под которую можно было подверстать названия всех этих сочинений, так: «Господи, помилуй!»
Окончательно убедившись, что Зоины книги и журналы никакого интереса для меня не представляют, я отошел от стола и, усевшись в кресло, стал оглядываться по сторонам. А к столу тем временем подошел Володя Войнович. Взяв в руки какой-то журнал (из той же рубрики «Господи, помилуй!», других там не было и, как я уже убедился, быть не могло), он сказал:
— Зоя, что это?
— Это теоретический, богословский журнал, — тем самым, надменным своим тоном, какой появлялся у нее в разговорах на религиозные темы, объяснила Зоя.
— Он выходит в Москве? — невинно осведомился Войнович.
— Ну да, конечно, — пожала плечами Зоя.
— И в нем тоже, конечно, есть всякие такие статьи — про империализм, сионизм? А? Не может ведь быть, чтобы не было?
— Ты с ума сошел, — сказала Зоя. — Это ведь не «Вестник Патриархии». Там, действительно… А это, я же тебе сказала… Это серьезный теоретический, теософский журнал…
— Не может быть, чтобы в журнале, который издается в Москве, не было ни словечка про американский империализм или про израильских агрессоров, — сказал Войнович.
— Если ты найдешь там что-нибудь подобное, — вспыхнула Зоя, — я заплачу тебе тысячу рублей новыми деньгами!
Войнович, полистав журнал, сразу же нашел и, торжествуя, зачитал вслух несколько фраз в духе знаменитой песни Галича: «Израильская военщина известна всему свету…»
Мы радостно заржали.
— Тысячу рублей новыми деньгами мы у тебя требовать не будем, — сказал я Зое. — Тем более что таких денег у тебя все равно нет. А вот решеточку эту антикварную, пожалуй, с собой унесем.
Поиздевавшись еще немного над слегка все-таки смутившейся, обескураженной Зоей, мы добродушно расцеловались с нею и ушли. И по дороге домой долго еще ликовали по поводу того, как ловко прищучил Войнович нашу надменную подругу, каким безошибочно метким и точным ударом он сбил с нее спесь.
А спустя несколько дней до
нас докатилась реакция Света на этот наш нежданный визит.— Четыре жида, — возмущался он, пересказывая (с Зоиных, конечно, слов) всю эту историю, — пришли в православный дом и глумились над нашей верой!
По Нюрнбергским законам Корнилов, конечно, еврей (его мать, умершая так рано, что он едва ее помнит, была еврейкой). Войнович — тоже. (По отцу он — серб). Фазиль даже и по Нюрнбергским законам к еврейскому племени причислен быть не может: наполовину перс, наполовину абхазец, а по вере отцов — мусульманин. Так что выходит, что из всей нашей четверки единственным полноценным жидом по справедливости мог числиться один только я.
Но, как выразился однажды Герман Геринг: «Это я решаю, кто еврей!»
Впрочем, полной уверенности, что Свет выразился именно так, как это нам передали, у меня нет. Конечно, это мог быть «испорченный телефон». Или просто злая сплетня.
Но я поверил в подлинность этой его комической реплики. Уж очень это было в духе наших новообращенных, ощущавших и осознававших себя в точном соответствии со старым анекдотом. Знаете, конечно… Два еврея решили креститься. У того, кому выпало окунуться в крестильную купель первым, второй спрашивает: «Хаим, вода холодная?» Новоиспеченный христианин гордо отвечает: «Я с жидами не разговариваю».
Черт его знает! Может быть, Зоя была права, сказав, что я, в сущности, никто — не еврей, не христианин, не коммунист: так, пустое место. Пер Гюнт, которого надо отправить на переплавку к Пуговичнику.
Или, может быть, прав тот мальчик из Израиля, который сказал, что еврей, равнодушный к иудаизму, но все-таки не ставший христианином, — не безнадежен: он не потерян для еврейства, поскольку и сам про себя еще не все знает.
Может, и для меня тоже еще не все потеряно? Может, и у меня тоже еще есть шанс стать настоящим евреем?
Не знаю, не думаю.
Сколько ни стараюсь, на вопрос: «Кто я?» — не могу придумать лучшего ответа, чем тот, легкомысленный, который — в запальчивости — дал тогда Зое:
— Я — Бенедикт Михайлович Сарнов.
Глупо, конечно. Наивно. Но ничего более умного я придумать не могу.
Мой сын, когда мне случается побрюзжать по поводу каких-нибудь молодых людей, нацепивших на себя кресты или отрастивших пейсы, говорит:
— Ну, ты, известное дело… Ты ведь у нас — Овечкис.
«Овечкис» — это персонаж пьесы Фридриха Горенштейна «Бердичев», столичный еврей-агностик, с некоторым пренебрежением и даже брезгливостью глядящий на местечковых своих соплеменников, которые, на взгляд автора, какими бы жалкими они ни казались, несут в себе вечный огонь многовековой еврейской духовности.
Называя меня Овечкисом, сын имеет в виду примерно то же, что имела в виду Зоя, говоря, что я — никто: не еврей, не христианин, не коммунист.
Признать, что я не иудей, не христианин, а тем более не коммунист, — это мне легче легкого.
Но признать себя «Овечкисом»?.. Обидно, Зин!..
И тем не менее — я готов.
Что ж, Овечкис — так Овечкис. Пусть так.
Я ведь все равно могу быть только тем, кто я есть.
ПРИПЕРТЫЕ К СТЕНЕ