Снег на Рождество
Шрифт:
В комнате было сумрачно. Но Иван внимательно всматривался в фотографии. Кого здесь только не было. Короче, мужчины были всех статей и возрастов. Худые, толстые, бритые, лысые, длинноносые, остроносые, старцы и совсем юнцы.
— Ты у меня сто шестьдесят третий… — прошептала она и попросила Ивана зажечь свечи. Отбежав, Лилька взвела рычажок стоящего у окна фотоаппарата и, вернувшись к Ивану, так прижалась к нему, словно она замерзла, а он был батареей парового отопления.
— Смотри не в объектив, а на меня. Ну, а сейчас прикоснись кончиком моего пальца к кончику моего носа и улыбнись, одновременно щупая другой рукой мою спину. Кости старые у меня, и их надо поразмять, — засмеялась Лилька, и так ловко изогнулась перед Иваном, что того бросило в пот. «Не дай Бог, жена фотографию увидит…» И рука его со
— А ты ко мне через месяц придешь? — спросила его на прощанье Лиля.
— Зачем? — пробурчал он.
— Как зачем? А вдруг ты на мне вторично захочешь жениться.
Он раскрыл рот, с удовольствием хмыкнул. А она, вздохнув, опустила глаза. А когда подняла, то слезы долго держались на ее ресницах. Она грустно следила за ним до тех пор, покуда он не скрылся в лесу.
Митрохе с утра до вечера и эту неделю и следующую было велено пилить дрова для блатняков. Примерно кубов около тридцати следовало заготовить. Солнце светит ярко, но мороз свирепеет. Неспокойный и жадный до людского тела, он жалит Митроху. Но это только поначалу работы ощущает Митроха, как стыло в лесу. А стоит ему десять берез повалить, и он скидывает полушубок. Оставшись в одном ватном жилетике, кричит: «Ну, браток, теперь посмотрим, кто кого!»
Неизбалованные отдыхом ошершавленные его ладони так впились в рукоятку бензопилы, что, кажется, они вросли в нее, как врастают березовые корни в землю. Пила трясется, рвется, дрожит. И все это передается через Митрохины руки в тело. Другой, подержав такую пилу минут пять, тут же оставит ее, чтобы отдышаться. Но Митрохе не привыкать, и пиловая трясучка, почти столь же гибельная, как трясучка отбойного молотка, ему нипочем. За долгие годы работы в лесничестве тело Митрохи привыкло мучиться. Не одна рубаха сопрела на спине. И не одна пара сапог истерлась. А сколько ватных жилетов полопалось на его груди. Эх, да разве все перечислишь. Занятой делом голове не до счета. И кажется Митрохе, что никакая смерть не возьмет его. Он увлекается работой до отключки. Зачерпнув в руку слежавшегося снежку, он потрет им лоб, щеки, и глядишь, вновь посвежеет, и усталости, так упорно до этого напоминающей о себе, как и не бывало.
С облегчением вдруг зазвенит и завизжит бензопила, и Митроха в радости прокричит: «Ах ты, соловушка моя, пила…» — и отбегает в сторону. И огромная береза, на прощанье махнув небу макушкой, тут же с шумом падает.
Топор у Митрохи маленький, но до того острый, что он может сбрить на своем подбородке щетинку. Заглушив бензопилу, он достает его из-за пояса и, поплевав на руки, начинает освобождать ствол от веток. Бьет его мощно, сильно, только щепки успевают отлетать.
Настроение у него сегодня «морковное», это значит хорошее. Деревья валятся легко, бензопила не подводит, топор тоже… И лишь иногда Митроха натужно как-то вздыхает, задумчиво смотрит вдаль, нет, не туда, где начинается дорога, а на высокую горку, за которой дымится станция. Он вдруг возьмет и прижмется к еще не срубленному дереву, и вот так молча простоит минут пять. Более тридцати лет он работает в лесничестве. И никогда особо ни о чем не задумывался. А тут тебе на-ка, вдруг мыслишки разные колупать мозги стали. Да о чем задумался, о «темноте» какой-то. Вот и сегодня он тайком от всех повезет на санках дрова к станции, сложит их под станционную лестницу и, словно сделав какое-то славное дело, успокоится.
«Как трудно понять самого себя, но еще труднее понять других людей…»
Порой он
все никак не уразумеет, ну почему он вдруг ни с того ни с сего начал возить на станцию дрова. Никто ведь не возит, а он возит. И почему эта «темнота» так зазанозилась в его сердце? Ох, и ноет же оно у него при виде ее. И тогда возникает такое ощущение, словно не они чем-то обделены, а он обделен. И не просто обделен, а на веки вечные. «Когда это только кончится», — вздыхал Митроха, морща лоб. Левый глаз его начинал дергаться — нервный тик…Он подошел к бензопиле и, осмотрев ее внимательно, протер. Однако заводить передумал. Прислушался. Легкий ветерок прошумел над головой и утих. Где-то скрипнула ветка. Затем что-то пискнуло. На станции вдруг по-детски жалобно свистнула электричка. «Небось у переезда кто-то дорогу ей перебежал. А может, просто машинист предупреждает». Достав папироску, он закурил. А затем взгляд его вновь уперся в горку. Желваки взбухли и задвигались. Продолжая в каком-то удручении размышлять, он чистой тряпицей вытер пот со лба и с носа. Стыла грудь, стыли плечи. И солнце, осветив его всего, осветило и слюнку на его верхней губе.
«А может, мне просто кажется, что есть «темнота», а на самом деле ее нет. А есть одно ощущение, развившееся от страха из-за того, что я раньше обирал людей. Или, как говорят в народе, совесть заговорила! Хорошо, но если бы «темнота» не существовала, то дрова, которые я ложу под станционную лестницу, не исчезали бы. Отсюда выходит, что «темнота» не фантазия и не видение, а она существует в нашем поселке. И вся эта ее беготня по зимнему морозцу находится в прямой зависимости от дров», — и докурив папиросу, Митроха кинул ее в снег. На горке он никого не увидел.
«Небось попрятались…»
И он, лихо крякнув, завел бензопилу. Березы были одна толще другой. Но он валил их, как и прежде, легко и ловко, от удовольствия лукаво щуря глазки. Вдруг пила его заскрежетала. Кое-как допилив березу, он посмотрел на срез, случайно не гвоздь ли был вбит в дерево. Но каково же было его удивление, когда он увидел в березе пули И не одну, а пять. Чуть-чуть помятые и подкислившиеся, они давным-давно, еще, видно, с войны, ранив нежную березку, застряли в ее стволе. Видно, молоденькая она тогда была. Это сейчас оплыла и потолстела. Даже Митрохе не обхватить ее ствол. Заросли и пулевые пробоины.
Выковырнув пули, Митроха положил их в карман. А после, словно кого-то поминая, снял шапку. Глаза его, до этого боевые и суетные, вдруг наполнились скорбью. Шершавый потный затылок его отяжелел. Митроха сник и утих. Лишь пальцы рук его едва шевелились.
Митроха воевал. Он был морским пехотинцем. На войне погибли три его брата. Мать убили немцы. Отца сожгли в концлагере. И поэтому эти свинцовые пули, неизвестно как оказавшиеся в березе, всколыхнули его душевные раны. О войне он не любил говорить. И если кто спрашивал его о ней, он отрешенно произносил:
— А че о ней вспоминать. Время это перезрело, а раз перезрело, то и нечего о ней вспоминать. — А потом судорожно вскрикивал: — Идиоты, и кто только придумал эту войну… — И долго после этого не было ему покоя. И глаза днями не высыхали от влаги. И его волновало тогда то, что он, может, понапрасну живет. То есть, а вдруг он всем этим своим мелочным существованием не оправдал надежды тех, кто погиб.
От тоски и от своей какой-то беспомощности он уйдет в лес и, бредя в глубь его, начнет с жадностью раздвигать по сторонам ветви деревьев и кустарников. Словно родные его живы и их не убило. Просто они в лесу заблудились, и чтобы помочь им выбраться, Митроха идет им навстречу.
— Ну не нашел?.. — тихо спросит его жена Полина, когда он весь грязный и оборванный поздней ночью вернется домой.
— Не сегодня, так завтра найду…
О чем только не переговорит в эти минуты Митроха со своей женою. Все расскажет и все объяснит о прошлом своей семьи. И вроде легче от этого делается на его душе. Словно он побывал дома и увидел отца, мать и братьев. А утром встанет он, и опять не хватает чего-то.
«За что их убили, ведь они никого не обижали. Может, за то, что шибко ласковые были. Ох, мамочка родная, как же мне теперь без тебя. Один я. Бандит я, что ли, какой или изверг. Ну за что меня Бог наказал», — и в каком-то удручении Митроха, выйдя из дома и не смотря на плачущую Полину, вновь отправлялся в лес.