Собрание сочинений в 2-х томах. Том 2
Шрифт:
По совершении воспитания, то есть при бракосочетании его императорского высочества, граф Панин со многими знаками монарших щедрот был еще удостоен письмом, которое ее императорское величество изволила писать собственною рукою тако:
«Граф Никита Иванович!
Совокупные важные ваши труды в воспитании сына моего и при том в отправлении дел обширного иностранного департамента, которые вы несли и отправляете с равным успехом толико лет сряду, часто в течение оных во внутренности сердца моего возбуждали чувства, разделяющие с вами все бремя различных сих, силу человеку данную почерпаемых упражнений; но польза империи моей, по горячему моему всегдашнему попечению о благом устройстве всего, мне от власти всевышнего врученного, воспрещали мыслить прежде времени облегчить вас и тягостных упражнениях, доверенностию моею вам порученных; ныне же, когда приспела зрелость лет любезнейшего сына моего и мы на двадцатом его году от рождения с вами дожили до благополучного дня брака его, то, почитая по справедливости и по всесветному обыкновению воспитание великого князя само собою тем оконченным, за долг ставлю при сем случае изъявить мое признание и благодарность за все приложенные вами труды и попечения
Екатерина».
Нрав графа Панина достоин был искреннего почтения и непритворныя любви. Твердость его доказывала величие души его. В делах, касательных до блага государства, ни обещания, ни угрозы поколебать его были не в силах. Ничто в свете не могло его принудить предложить монархине свое мнение противу внутреннего своего чувства. Колико благ сия твердость даровала отечеству! От коликих зол она его предохранила! Други обожали его, самые враги его ощущали во глубине сердец своих к нему почтение, и от всех соотечественников его дано было ему наименование честного человека. Он имел здравый ум и глубокое проницание. Знание же человеческих свойств и искусство приобретать сердца были столь велики, что он при первом свидании познавал уже умы тех, с коими говорил, а как он разговоры свои располагал так, чтоб каждый мог иметь во оных участие, то и отпускал всех от себя пронзенными нежною к нему привязанностию и довольными собою. В делах, требующих обстоятельного рассмотрения, он убегал скоропостижности, что и подавало случай обвинять его в медлительности. Нрав его и действительно удален был от всякой живости и от всякого пылкого движения; но должно отдать ему справедливость, что невозможно было иметь больше трудолюбия и больше деятельности, сколько оказывал он в делах важных.
Между своих другов он не мог терпеть, чтоб кто-либо из них делал для него то, чего бы он в отсутствии его не сделал. Разговоры его почти всегда растворялись веселостию, шутки его были приятны и без желчи, а доброта его сердца была чрезвычайна. Он был утешитель несчастных, защитник утесненных и справедливый советник, — словом, в великом множестве его сограждан, даже и таких, коих он не ведал, не было ни одного, который бы в крайних своих нуждах не почувствовал некоторой отрады, открыв графу Панину свои несчастия и получа от него совет или помощь. Сердце его никогда не знало мщения; он одним кротким своим воззрением приводил в замешательство самых величайших врагов своих; щедрость и бескорыстие, сии две добродетели, обитали в нем в высочайшей степени. Его движимое имение, проданное по кончине его за 173000 руб., недостаточно было на уплату долгов его. Беспримерной его щедрости едва ли можно найти подражателей. Из девяти тысяч душ крестьян, пожалованных ему императрицею, он подарил четыре тысячи трем секретарям, кои находились при нем по иностранным делам.
Смерть, похитя сего добродетельного гражданина в 31 день марта 1783 года, поразила неожидаемым ударом всех его родственников и другов. Хотя на последних годах его жизни слабость здоровья, соединясь с его положением, и совсем уклонила его от дел, однако за несколько месяцев до его кончины здоровье его казалось быть в лучшем состоянии; накануне же печального происшествия он казался крепче и веселее обыкновенного, но поутру в четыре часа удар паралича лишил его памяти и употребления языка. Тщетно испытывали и присутствии их императорских высочеств все способы врачебного искусства. Он чрез несколько часов скончался при дражайшем своем питомце, который один только прилеплял его к жизни и к которому он питал нежное и беспредельное дружество.
В минуту, в которую он испустил последнее дыхание, великий князь упал пред ним на колена и поцеловал его руку, ороша оную своими слезами. Надлежало исторгнуть великую княгиню из несчастного дома, в котором раздавался вопль и стенания. Повсюду зрелся образ печали. Сие самое место, в коем накануне того дня на всех лицах сияло удовольствие, учинилось чрез несколько часов позорищем ужаснейшего отчаяния.
Известие о его кончине опечалило чувствительное сердце ее императорского величества, которая, дабы почтить память усопшего, благоволила употребить к утешению его родственников все возможные средства, какие только могли зависеть от ее власти.
Всеобщая печаль повсюду возвещала лишение премудрого и добродетельного мужа. Казалось, будто каждый оплакивал своего родственника. Погребение совершено было апреля в 3-й день. Его императорское высочество удостоил вынос тела своим присутствием.
Прощаясь в последний раз с наставником своим и другом, великий князь еще поцеловал у него руку, с пролиянием потоков слез; зрелище самое трогательное для тех, кои при том присутствовали, но которое в то ж время вливало в них сладостное утешение, открывая им доброту сердца наследника престола. Все знатнейшие особы препровождали тело пешком до самого монастыря святого Александра Невского. За ними следовало многочисленное стечение народа. В то время как родственники стали опускать тело в могилу, весь храм наполнился воплем и стоном. Граждане, иностранцы, все были погружены в глубокую печаль. Смерть графа Панина лишила Россию полезного и добродетельного гражданина.
Сколь тронут был его императорское высочество кончиною графа Панина и коликое он имел к нему почтение, можно увидеть из нижеследующего письма, писанного его императорским высочеством к московскому архиерею преосвященному Платону:
«Ваше преосвященство!
Уже известны, ваше преосвященство, о посетившей нас печали
смертию графа Никиты Ивановича, известны вы и о всем том, чем я ему должен, следственно и о обязательствах моих в рассуждении его. Судите же, прискорбно ли душе моей? Я привязан по долгу и удостоверению к закону и не сумневаюсь, что получающему награждение в той жизни за добродетели всеконечно отрада и покой; но поелику души остающиеся еще со слабостями тела соединены, то нельзя нам не чувствовать печали от разлуки; разделите оную со мною, как с другом вашим.Павел».
РАССУЖДЕНИЯ О НАЦИОНАЛЬНОМ ЛЮБОЧЕСТИИ {*}
Возвышение духа, основанное на истинных правилах, производит некоторую пользу в частных людях, и сама религия ободряет оное. Хотя с нашими заслугами и не можем мы постоять пред бегом, но религия возвышает все естество наше, доказуя нам величество предопределения нашего и образ, коим достигать до него можно. Божие провидение и милость подают человеку твердое упование и непрестанно новые силы. Они не допускают его пасть под слабостию. Самое смирение сердца может быть совместно с твердостию, с правотою, с благородством чувствований и вообще с ясным удостоверением о добрых наших свойствах, если при том не выпускается из глаз зависимость наша от бога и рассуждение о том, что он есть посредственный и непосредственный источник всякого блага. В ложном смирении весьма часто блестит некоторое самому к себе снисхождение, но и чистосердечное смирение не требует того, чтоб отрицали мы то благо, которое в нас есть, или приписывали бы ему меньшую степень совершенства, нежели оно действительно имеет. Итак, религия не токмо не опровергает благородного возвышения духа, но паче служит ему главнейшим основанием, ибо познания самого себя требует она не к единому укрощению нашея гордыни, но и к ощущению и к ободрению дарованных от бога способностей.
Упование на сии способности и проистекающая из него вера к правоте и истине родят крепость и бодрствование души против всех царствующих в земле предрассудков и злоупотреблений, то есть родят силу претерпевать всеобщую ненависть и мнение большой части людей ни во что ставить.
Упование на свои способности есть всегда мысль, возвышающая сердце, без которой человек ничего знаменитого не предпринимает. Лишенный сего упования, мужественнейший повергается в уныние и недействие, и коем упадшая душа его как в тесной темнице истаивает; где, кажется, она все силы свои собирает для страдания; где вся несчастий тягость совсем лежит на сердце; где каждая должность ему бремя, каждый труд ужасен, каждое воображение будущего мрачно. Тогда всякий путь к чести затворен для него; недвижим дух его подобен кораблю в ледовитом море. Ни до чего он не достигает, ибо ни к чему больше не стремится; ни к чему он не стремится, ибо о способностях своих отчаивается. Напротив того, людей гораздо с меньшими достоинствами видим мы преуспевающих на пути счастия для того только, что смелости в них больше.
От сего весьма низкого о себе мнения становится человек рабом другого. С истинною прискорбностию вижу я людей с достоинствами, пришедших в нестерпимое самих себя презрение пред знатными людьми, от коих хотя и зависит иногда их счастие, но кои действительно такового уничижения не требуют. Часто случается мне слышать такой язык, который должен бы значить смирение, а в существе есть подлость, который знатного человека за приобретенный дорого доход или за службу, худо заплаченную, бегом ставит и приличен одному алжирскому невольнику, когда он является пред дея. Такие речи пронзают душу мою потому, что они все естество человеческое унижают и что и тамо, где быть тому надобно, знатным людям больше делается почтения тогда, когда с ними говорят благородно. Кто имеет порок действительно или в наружности почитать меньше прямой своей цены, становится рабом того, кто таковым иметь его захочет. Страх лишиться насущного хлеба отъемлет от души всю ее силу, каждый червонный золотою горою представляет и в каждое выражение впечатлевает знаки в пыли пресмыкающегося рабства. Разве сотворен кто для вольности непреоборимо, в таких людях прискорбная мысль о своей низкости поглощает все понятие о достоинстве естества человеческого, о благородстве души, о доверенности к самому себе, о вере к правоте и истине. Наконец, вскружают они голову и добросердечнейшему вельможе, ползая пред ним непрестанно, как пред тираном, и обращая к нему толь жалобные взоры, как отчаянный грешник к богу или согрешающий монах к своему настоятелю.
От той же точно слишком низкой мысли о самих себе становятся люди рабами своих страстей и своему предопределению вероломными. Больше упования на собственные свои силы показало б им, что можно быть добродетельну и что от усыпанного розами одра роскоши отойти можно с честию. Аскифы [1] не имели бы нужды отрезывать светильню, которою любовь зажигается.
Вероломен своему предопределению становится человек, когда не имеет твердого души основания, изощряющего на всякое страдание. Всякий ум увядает, если в отдалении от света, лишенный всех его приятностей, не обыкнет человек сносить все, что тонким ощущениям досаждает, что нежное чувство оскорбляет и чувствительную душу пронзает. Он перестает напрягать свои дарования, когда видит ежедневно окружающих себя таких людей, кои не знают, что разум и вкус его изощрять можно в тысящи вещах, неизвестных им даже и по имени, но кои, однако ж, сердечно ненавидят то действие, которое разум и вкус ею имеет над его поведением. Он стремится к минутной отраде и ослабевает всю душу свою, чтоб в их сообществе быть терпимым. Он ничьего мнения не оспоривает, сколько бы сумасбродно оно ни было. Он всякому предрассуждению и заблуждению попускает, предприяв, как Тристам Шанди весьма разумно своему ослу сказал, ни с кем из сей семьи не ссориться.
1
Аскифы были монахи первых веков, кои из набоженства делали себя скопцами. (Прим. Фонвизина.) В оригинале Asketen. (Прим. ред.)