Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда звонят колокола

Ах, колокольчик под дугой,ты, правда, крошечный такой,но где-то спрятана в тебебольшого колокола грусть,и звоном душу мужикаты выражала все векаот колокольчика до колокола – Русь.Когда звонят колокола,роса особенно светла.И замирают васильки – глаза небесные лугов.Благословляет этот звонгероев павших вечный сон,благословляет детский смех и чью-то первую любовь.Когда звонят колокола,они звонят, не помня зла,но каждый колокол внутри – он затаенно не забыл,что они были бунтари,что их плетьми секли цари,и, вырывая языки, везли их стражники в Сибирь.Когда звонят колокола,то просыпается золаврагом сожженных деревеньна распроклятой той войне,и в каждом колоколе скрытнабат, который чутко спит,и в каждом русском скрыт набат —пусть где-то в самой глубине.Когда звонят колокола,им даль бескрайняя мала,и птицы медные летят и по полям и по лесам,и ты, смиряя в сердце дрожь,глаза закроешь и плывешьпо зазвеневшим небесам, ну а куда —не знаешь сам.Август – ноябрь 1971

Нервы, нервы…

Нервы, нервы…Разгулялись, однако, они на Руси.«Первый я!» «Нет, я первый!» —и в поэзии, и на стоянке такси.Словно пропастьмеж
людьми,
даже если впритирку трещащие швы.«Что вы претесь?» «Чего вы орете?» «А вы?»Обалденьеподкашивает людейот галденьямагазинных, автобусных, прочих очередей.Добываньеордеров и путевок, бесчисленных справок, сапог на меху —это как добиваньесамих же себя на бегу.Чтоб одеться красиво,надо быть начеку.Надо хищно, крысиноурывать по клочку.На колготки из Бельгии,на румынскую брошьнаши женщины бедныечуть не с криком: «Даешь!»За серванты плюгавые,за билеты в кино, —это наши полтавы,наши бородино.От закрута, замота,от хрустенья хребтачто-то в душах замолкло,жабы прут изо рта.Дух прокисших собесови нотариальных конторпробуждает в нас бесов,учиняющих ор.Не по адресу жажда мести,не по адресу мат спьяна.Плюнуть в ближнего легче, еслине доплюнуть до тех, чья вина.Я, измотанный в джунглях редакций,злость срываю на ком? — на жене,а жена, чтобы не разрыдаться,злость, усталость срывает на мне.А дитя, к стене припадая,в страхе плачет, когда, свистя,оголенными проводаминервы взрослых калечат дитя.Лучше розги,для ребенка, чем дрязги, где дело доходит почти до когтей.Нервы взрослых,пожалейте – молю! — паутиночки-нервы детей.
Ноябрь 1971

«Тихая» поэзия

В поэзии сегодня как-то рыхло.Бубенчиков полно – набата нет.Трибунная поэзия притихла,а «тихая» криклива: «С нами Фет!»Без спросу превращая Фета в фетиш,бубенчики бренчат с прогнивших дуг:«Эстрада, ты за все еще ответишь.Ты горлопанством унижаешь дух».Дух, значит, шепот, робкое дыханье,и все? А где набат – народный глас?За смирными чистюлями-стихамине трусость ли скрывается подчас?Опасен крик. Подальше от напасти!Что в драку лезть! Подальше от греха.Какое скупердяйство мысли, страсти!Не Пушкины, а Плюшкины стиха.Идет игра в свободу от эпохи,но, прячась от сегодня во вчера,помещичьи лирические вздохискрывают суть холопского нутра.Мне дорог Фет, хоть есть поэты лучше,но, как на расплодившихся котят,с тоскою натыкаюсь я на кучимурлыкающих сереньких фетят.Все это лжевозвышенное фетство,мурлыканье с расчетом на века —от крыс и от сраженья с ними бегствов тот уголок, где блюдце молока.Не рождена эстрадною франтихойпоэзия, но нет в борьбе стыда.Поэзия, будь громкой или тихой, —не будь тихоней лживой никогда!28 ноября 1971

Слова на ветер

Бросаю слова на ветер.Не жалко. Пускай пропадают.А люди, как листья, их вертят,по ним, как по картам, гадают.И мне придавая значенье,которого, может, не стою,слова возвышают священновеликой своей добротою.Но если б девчонка замерзла,беззвучно шепча мои строки,вошла бы в меня, как заноза,не гордость, а боль по сестренке.И если бы кто-то печальныйв письме написал мне об этом,письмо я не стал бы печататьпод собственным скорбным портретом,Мне было бы важно дослезноне то, что я понят был тонко,а то, что замерзла, замерзла,замерзла, замерзла девчонка.И если бы пулями где-тостихи мои были пробиты,мне было бы важно не это,а то, что ребята убиты.Бросаю слова на ветер,ревущий о стольких несчастьях.Случайно – бросаю навеки.С расчетом на вечность – на часик.А ветер слова отнимаети тащит на суд и расправу.А ветер слова поднимаети дарит им смерть или славу.А ветер швыряет их с летатуда, где их ждут, где им верят,и страшно за каждое слово,которое бросил на ветер.Ноябрь 1971

Последняя ягода

Пора единственная, самая любимая,когда случается, что тихо-тихо такодна-единственная ягода рябиннаяеще качается в заснеженных ветвях.Она чуть с подчернью, она уже неяркая,темно-бордовая, с морщинистым бочком,совсем непрочная, а изморозь ноябрьскаяее подернула своим седым пушком.Она не тешится. Она над зимней слякотью,такая маленькая, знает обо всем:что не удержится, что тайна поздней сладостиумрет под валенками или колесом.К ней не дотянешься. Она одна, заветная,в порывах стонущих над сучьями торчит.Нет, не обманешься, но на губах заветренных,губах беспомощных все ж чуточку горчит.Ноябрь 1971

Прогулка с сыном

Какой искристый легкий скрипсапожек детских по снежку,какой счастливый детский вскрико том, что белка на суку.Какой пречистый Божий день,когда с тобой ребенок твой,и голубая его теньскользит по снегу за тобой.Ребенок взрослым не чета.Он как упрек природы нам.Жизнь без ребенка – нищета.С ребенком – ты ребенок сам.Глаза ребенка так блестят,как будто в будущем гостят.Слова ребенка так свежи,как будто в мире нету лжи.В ребенке дух бунтовщика.Он словно жизнь – вся, целиком,и дышит детская щекаморозом, солнцем, молоком.Щека ребенка пахнет так,как пахнет стружками верстак,и как черемуховый сад,и как арбуза алый взгляд,и как пастуший козий сыр, —как весь прекрасный вечный мир,где так смешались яд и мед,где тот, кто не ребенок, – мертв.Ноябрь 1971

Любовь к одиночеству

Памяти Жужи Раб, посмертно (Е. Е. – 2000)

В Будапеште, на улице Лаци Лайоша,в красном панцире листьев осенних есть дом.Ни мужчины, ни кошки, ни пса, утешительно лающего:только женщина с русской поэзией в нем.Этой женщине надо при жизни поставить бы памятникза ее переводы с мычанья рязанских коров,с завыванья сибирской метели, с подстрочников плах или папертей,где кричит по-венгерски не смытая русская кровь.Это явочный дом. В нем свиданья особые, тайные.Под глазами хозяйки — бессонницы синяки.Пьет с ней водку Есенин. С ней курит махорку Цветаева.Пастернак
с ней играет Шопена в четыре руки.
Но, невольно сама на себя доносчица,забывая, что призраки — рано ли, поздно — уходят во мглу:«Я люблю одиночество! Я люблю одиночество!» —защищаясь от ночи, хозяйка стучит кулачком по столу.Ой ли, милая Жужа, ой ли?В этом крике – души нагота.Одиночество любят от боли,но от радости – никогда.Тишину одиночество дарит,избавляющую от обид.Одиночество не ударит,одиночество не оскорбит.Одиночество понимает,как мужчина не сможет понять.Одиночество обнимает,как мужчина не сможет обнять.Но на голые нервы надетоплатье — все в раскаленных крючках!«Я люблю одиночество!» — это«Мне не больно!» — под пыткой кричать.А ведь больно, так, Господи, больно,что прижать бы к себе хоть кого.Одиночество любят тем больше,чем сильней ненавидят его.Женской боли при жизни поставить бы следует памятник,чтоб стояла, мужчин укоряя, стояла века.Холодильника вздох. Пахнет паприкой, пеплом и «палинкой»,и, стуча по ступеням, скатываются груши-яблоки с чердака.Боль – со всех языков и с молчания переводчица.Прокричать ненавистный подстрочник, застрявший в груди:«Я люблю одиночество! Я люблю одиночество!» —а потом прошептать перевод: беззащитное – «Не уходи!».
Ноябрь 1971

Волчий суд

Однажды три волка по правилам волчьего толкана общем собранье судили четвертого волказа то, что задрал он, мальчишка, без их позволеньяи к ним приволок, увязая в сугробах, оленя.Олень был бы сладок, но их самолюбье задело,что кто-то из стаи один совершил это дело.Для стаи, где зависть — как шерсть на загривках густая,всегда оскорбленье – победа без помощи стаи.У главного волка, матерого хама, пахана,угрюмая злоба морщинами лоб пропахала.Забыв, что олень был для стаи нежданный подарок,он вдруг возмутился, ханжа, климактерик, подагрик.Талантливый хищник, удачи чужой он не вынес.Взрычал прокурорски, играя в святую невинность.Волчишка второй — трусоватый холодненький Ягостарался всегда показать, что он волк-дворянин – не дворняга.С надменным лицом шелудивого аристократаон скорбно взирал на заблудшего младшего брата.Но по носу было, такому нюхучему, ясно,что как ни брезглив он, а хочется, хочется мяса.А третий волчишка потупился, ежился зябко:не волк, а теленок, безвольный антабусник, тряпка.Боялся он первого волка, второго он тоже боялся.Четвертого волка обидеть боялся, и мялся, и мялся.А мир сохранить бы хотелось, и косточку тоже,и дорог товарищ, а все-таки стая дороже.Пахан прорычал: «Этот волк – не из волчьего тестаОн делал карьеру. Предателям в стае не место».Его паханята боялись дойти до рычанья,и грустно кивнули они в благородном молчанье.А волк-подсудимый, не веря себе, растерялся.Хотел он завыть: «Дураки! Я для вас же старался!»Забыл он, что в стае над чувствами только смеются.Подарки волкам неотмщенными не остаются.С волками ты жил, выл по-волчьи, теперь не взыщи ты!На волчьем суде никогда не бывает защиты.Побрел он по снегу огням отдаленным навстречу,совсем одинок и по-волчьи и по-человечьи.Где был тот олень, там земля чуть дымилась, пустая:добычу стянула уже конкурирующих стая.И волк усмехнулся над судьями: «Так им и надо.Что стая волков? Лишь презренное темное стадо.Как все это тупо, как все это мерзко и глупо:паханство и рабство, и все эти группочки, группы.Они похваляются тем, что свобода их – льгота,но в стае любой есть всегда полицейское что-то».Волк шел на огни, где дымы над домами кружили:«Свои – загрызут. Пусть уж лучше пристрелят чужие».P. S. Довольно про волков, песцов и лебедят.Вот лист. Пускай читатели глядят:лист окровавлен, как на фронте снег.На нем лежит и стонет человек.Ноябрь 1971

Запасники

И завыли по-волчьи запасники:«Мы – не частники. Мы не участникив гнусной краже искусства России.В склады краденого нас превратили.Загнивают картины, как овощи.Мы не рыцари, присно скупые.Мы хотим показать все сокровища,что за долгие годы скопили.Чем вас живопись та испугала,если прячут в подвалах Шагала?Чем страшны для двухсот миллионовГончарова и Ларионов?Что стрясется с державой, милейшие,если людям покажут Малевича?И устои Кремля исполинскогорухнут, если покажут Кандинского?Меньше сахара будет пиленого,если выставят Фалька, Филонова?Эрьзя?Нельзя.Тышлер?Тише.Татлин?Спрятан.Потому мы, запасники, хмурые,что картины — в подземной пыли.До купца Третьякова бы уровня,вы бы, деточки, доросли!Время движется по спирали,и потомок замки разнесет,и картины, что вы запирали,как детишек, от смерти спасет.С поздней горечью сожаленьяон, одаренный лучшей судьбой,вспомнит столькие поколенья,обворованные собой.Для людей это будет праздником,и поклонятся люди землинам, ни в чем не повинным запасникам,ибо что-то мы все же спасли!»21 ноября 1971

После того как я прочел эти стихи на вечере в Концертном зале им. Чайковского, идеологическое начальство мне года полтора не давало выступать с чтением стихов за «издевательство над советскими музеями и пропаганду модернизма».

Простая песенка Булата

Простая песенка Булатавсегда со мной.Она ни в чем не виноватаперед страной.Поставлю старенькую записьи ощущук надеждам юношеским зависть,и загрущу.Где в пыльных шлемах комиссары?Нет ничего,и что-то в нас под корень самыйподсечено.Все изменилось: жизнь и люди,любимой взгляд,и лишь оскомина иллюзийво рту, как яд.Нас эта песенка будила,открыв глаза.Она по проволоке ходила,и даже – за.Эпоха петь нас подбивала.Толкает вспять.Не запевалы – подпевалынужны опять.Надежд обманутых обломкивсосала грязь.Пересыхая, рвется пленка,как с прошлым связь.Но ты, мой сын, в пыли архивовиной Русинайди тот голос, чуть охриплый,и воскреси.Он зазвучит из дальней далисквозь все пласты,и ты пойми, как мы страдали,и нас прости.1971 Написано сразу после того, как Б. Окуджава был исключен изпартии московской писательской организацией и ему грозилоотлучение и от Союза писателей. Подробно эта история опи-сана в моей книге «Волчий паспорт», в главе «Заходи, у меняесть джонджоли…» (М., «Вагриус», 1998, с. 497–503).
Поделиться с друзьями: