Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Речитатив Клааса

«Пепел Клааса стучит в мое сердце…»

Тиль Уленшпигель
То продают, то покупают нас,как будто жизнь – огромный грязный рынок,а если кто-то душу не продаст,на каждого находится свой рыбник.Повсюду уши, от забот мокры,и призрак в окна влепленного носа,и разжигают страшные кострыподсунутой бумажкою доноса.Всегда со сладострастьем донесути спят спокойно под уютной крышей.На небе есть, надеюсь, высший суд,но суд земной пока что самый низший.Доносчики, спасибо за любовь.Я вам любовью за любовь отвечу:у вас течет по жилам рыбья кровь,а руки пахнут кровью человечьей.А ты, толпа? Ты, поглазеть любя,порой всплакнешь в платочек воровато,но и всплакнув, не утешай себя,что в преступленьях ты не виновата.Твой хворост – в инквизиторских кострах.Преступно и само твое молчанье.Что палачей рождает? Стадный страхтолпы, покорной перед палачами.Восстаньте! – вот прощальный мой наказ.Я предрекаю колокольным звоном:любой из вас, глазеющий на казнь,назавтра тоже может быть казненным.А ты, мой сын, сквозь все костры пройди —тогда тебя не испугают пеплом.Я счастлив тем, что на твоей грудиостанусь пеплом, но стучащим пеплом.Я и сожженный жив, и я таков,что для меня остаться с вами счастьене пеплом под ногами стариков,а пеплом, в сердце юноши стучащим.Иди, мой мальчик, и других зови,пой вольной птицей в мире лицемерном…Спасибо, инквизиторы мои,за то, что помогли мне стать бессмертным.И обо мне вовек не стихнет речь —она пройдет по Льежу и по Генту,ведь если человека можно сжечь,то невозможно сжечь о нем легенду!Октябрь – декабрь 1971

Моими любимыми героями с детства были Тиль Уленшпигель, Д'Артаньян, Сирано де Бержерак и… Христос. Ни одного из них мне не дали сыграть в кино, хотя были предложения и от Пазолини, и от Рязанова. Премьера спектакля «Тиль Уленшпигель» состоялась в Ленинградском драматическом театре имени А. С. Пушкина в конце 1971 года. Работа над текстами песен

по-настоящему увлекла меня.

Дорога номер один

Грубей, чем любая дерюга,прочней буйволиных спинведет на Сайгон дорога —дорога номер один.Ничьи не блистают наряды,не видно вздыхающих пар,а в кузовах едут снаряды,прикрытые ветками пальм.Дорога похожа на сводкуо шрамах и ранах земли.Здесь надо шептать во всю глотку,чтоб тайны до слуха дошли.Дорога устала от бойни,оглохла она от стрельбы.В обочины вбитые бомбы —ее верстовые столбы.Дорогу бомбить не отвыкли,но дух у дороги не слаб.Воронки – как формы отливкикрестьянских соломенных шляп.Здесь жижа челомкает жижу,невесело ямы острят,но эта дорога мне ближе,чем фрачный асфальт автострад.Булонского леса аллеи,баюкая сытых коней,глядят на нее – не жалея,а втайне завидуя ей.Расправиться с нею попробуй!Особой полны красотыискромсанные со злобой,но сросшиеся мосты.А то, что здесь пули-дурехии столько предательских мин,лишь признак, что ты на дороге —дороге номер один.Путей у поэзии многосреди и вершин, и долин,но есть у нее дорога —дорога номер один.В поэзии есть и тропинки,где мирные шляпки опят.Там, правда, бывают дробинки,но все-таки так не бомбят.Тебя, Маяковский, любили,но с ханжеством чистеньких бонннасмешками подло бомбили —еще до игольчатых бомб.Но все-таки не искривиласьдорога твоя под огнем.На каждую несправедливостьведет она вновь напролом.И я, твой наследник далекий,хотел бы до поздних сединостаться поэтом дороги —дороги номер один.Северный Вьетнам, Винь-Линь,декабрь 1971

Впервые опубликовано 1 января 1972 года в «Известиях». Через полгода это дорогое мне стихотворение открыло мой одноименный сборник в издательстве «Современник».

Тринадцать мильонов тонн

Тринадцать мильонов тонн спрессованной в бомбах смертина хрупкие синие стеклышки рисовых мирных полей,на крыши вьетнамских венеций, где сушатся драные сети,на велосипеды с розами, растущими из рулей.Не вчера ли вдоль селапо ухабам, кочкамэта розочка плыларядом со звоночком?Сладок шин веселый бег.Мимо пашен и воронок,как железный буйволенок,мчался вскачь велосипед,Дождик путался в колесах,всю макушку продолбил.Дождик был из чуть раскосых —он вьетнамцем тоже был.И солдат крутил педали,счастлив льющейся водой, —то ли ехал на свиданье,то ли просто молодой.Сам не веря, что живой,полный удивления,в что-то полиэтиленовоезавернулся с головой.Ах, ему бы мира, мира,малость риса да тепла,только бомба, яму вырыв,его краешком нашла.И непонято светилосьего мертвое лицо,и крутилось, и крутилосьнад солдатом колесо.И бумажной розе беднойтак хотелось бы, солдат,бить в звонок велосипедный,словно в крошечный набат.Тринадцать мильонов тонн всех бомб – термитных, фугасных,шариковых, игольчатых и даже бабочек-бомб —на люльки, как на корзины цветов, кричаще прекрасных,на коромысла бамбуковые, выгнутые горбом.Исполнено тайного смысла,еще не вчера ли в лесутой девушки коромыслопокачивалось на весу?А в правой соломенной чашепетух одноглазый сидели, зная о том, что он смертен,собою прекрасно владел.А в левой соломенной чаше,как вся твоя доля, Вьетнам,вповалку лежали гранатыс бананами пополам.Шла девушка шагом бесшумным,сказала мне: «Тяо, ленсо…» [3]и лампою под абажуромпод наном [4] качнулось лицо.И сердце мне мысль защемила,что может на горном платоона на тропе Хо Ши Минапропасть ни за что ни про что.А впрочем, за что-то такое,что видно ей в струях дождя,когда она смотрит, – рукоюлианы и дождь отводя.Но хитро придуманный шарикударит ей в детскую грудь,и ей навсегда помешаетхоть раз, но счастливо вздохнуть.Ладонь прижимая к заплатам,она упадет на путис лицом от того виноватым,что груз не смогла донести.Увидит, что ноша повисла,как радуга на кустах,и щепочка от коромыслазастынет на мертвых устах.Тринадцать мильонов тонн — не слишком ли вы бескорыстны?Тринадцать мильонов тонн — достаточный в обществе вес.Весами истории станьте, вьетнамские коромысла,и взвесьте в соломенных чашах все эти «подарки с небес».Тринадцать мильонов тонн — всю эту кровавую кашу,и велосипедную розу, и девушку на платоистория пусть бесстрастно положит в левую чашу,а в правую что угодно, — не перетянет ничто.Северный Вьетнам, 17-я параллель, декабрь 1971

3

«Прощай, русский…» (вьетн.).

4

Конусообразная соломенная шляпа.

Долгий дождь

Долог дождь, долог дождь,но не дольше, чем война.Во Вьетнаме кто не тощ?Только полная луна,а народ худым-худойсыт бедой, бедой, бедойи водой, водой водой…Во Вьетнаме кто солдат?Тот, кто чуть крупней зерна.Во Вьетнаме кто богат?Только трупами земля.Кто здесь лучше всех одет?Кто одет в защитный цвет,защитит он или нет —лишь бомбежка даст ответ.Каждый маленький рисенок,что на цыпочки встает,смотрит в страхе, как ребенок, —не летит ли самолет.Долог дождь, долог дождь,но не дольше, чем война.Во Вьетнаме не найдешьдовоенного окна.Долог дождь, долог дождь,но не дольше, чем война.Как у нас в войну — точь-в-точьтретья каждая — вдова.Глаз разрез у них инойи язык иной,но что сделано войной —сделано войной.Нашей русской бабы крикрвется сквозь чужой язык:«Я и лошадь, я и бык,я и баба, и мужик».Северный Вьетнам, 17-я параллель, декабрь 1971

1972

Рождество в Ханое

Рождество Христово во Вьетнаме —отдых от антихристовых бомб.Елочки с нейлонными ветвямиприоделись на углу любом.Приоделись старость, юность, детство,но не слишком пышен променад,ибо это слово – «приодеться» —ко Вьетнаму трудно применять.Время не для шика, не для лоска,но в прическе женщины любойвсе-таки какая-нибудь блесткасветит вифлеемскою звездой.И, за бедность не прося прощенья,все-таки над каждым пиджакомотсветом пеленок в той пещере —беленький платочек – уголком.Даже если холст дырявой робына плечах вьетнамских стариков,их морщины – потайные тропытрех неумирающих волхвов.Ангелам, небось, просторно в небе,а в соборе давка – просто страсть!Здесь не то что яблоку, – здесь негдерисовому зернышку упасть.Нет, не фанатическая верасобрала крестьян и весь Ханой, —просто ежегодная премьераэтой взрослой сказки завозной.Церковь, ты сейчас театр для бедныхили ты всегда такой была?Сказкой желтых стала сказка белых,но ни тех, ни этих не спасла.Если рвутся бомбы, чье-то: «Амен!» —где-нибудь в горящем городке,словно позолоченный, но каменьу ребенка мертвого в руке.Но красиво – до чего красиво! —лишь Христа-младенца славит хор,и громадой скального массивав воздух поднимается собор.Он летит над рисом юным-юным,над землей, где каждый дом скорбит,где почти забыто слово «умер»и привычно слышится «убит».Голоса все тоньше, тоньше, тоньше,и бестактно целеустремленлишь японский телевизионщик,с камерой взобравшись на амвон.Не туда гляжу я, где посольствана забронированных местах,а туда, где маленькие солнцадетских лиц с молитвой на устах.Матери в семянных тихих бусах,прачки и крестьянки, держат их, —крошечных раскосеньких Иисусовна руках натруженных своих.Но такая в женщинах усталость,что, хотя ценою стольких мукместо в этом зале им досталось, —полуспят, качаясь, как бамбук.Спите… Все, что чисто, – все уместно,спите… Бог не в церкви – в вас живет.Пусть, на вас не обижаясь, мессаколыбельной бережно плывет.Спите… Нету выше благодати,чем ребенка к сердцу прижимать.Есть одна на свете богоматерь —это человеческая мать.Спите… Ваши руки огрубелиот лопат, серпов, мотыг и кос,но ребенок в каждой колыбелидля меня не меньше, чем Христос.Мучеником не был он последнимв муках человеческой семьи.Распят был он тридцатитрехлетним, —распинали месячных в Сонгми.Чем он выше всех детей убитых,тех, что в душу смотрят молча нам,этот – из всемирно знаменитых —на стене собора мальчуган?Ханой, январь 1972

Я писал эти строки, сидя в самолете Аэрофлота, летевшем из Ханоя в Москву. Была глубокая ночь. Все вокруг спали. Самолет шел ровно. Но как только

я написал горько-саркастическую концовку в первом варианте: «Чем он лучше всех детей убитых, где-нибудь у пальм и у ракит – этот из всемирно знаменитых, все-таки счастливый вундеркинд?!» – самолет рухнул в воздушную яму. Стюардесса ударилась о металлический кухонный шкаф. Те, кто не привязался, взлетали и бухались головами о стены и потолки лайнера. Я немедленно убрал насмешливое слово «вундеркинд» и тут же написал новый, более деликатный вариант концовки. Самолет выровнялся…

Гордая бедность

Сандалеты из автопокрышекна ногах стариков и мальчишек.Сорок донгов у грузчиц зарплата,и к заплате прижалась заплата.У лоточниц лишь пуговки, нитки,и значки, и значки; их в избытке.Но не любят, чтоб им выражаласьснисходительно чья-нибудь жалость.И моральней любого богатства —горькой бедности не пугаться.Плачут женщины на пепелищах,но ни разу не встретил я нищих.Если руку протянут здесь, – толькочтобы взять в эту руку винтовку.Все по карточкам – только не юмор.Он в измученных людях не умер.Люди ходят, не хныча, не горбясь.Все по карточкам – только не гордость,и по гордости с Ленинградомэти люди в истории рядом.В этой бедности гордой – победность.В этом будущего черты,если все-таки в гордую бедностьлюди выбились из нищеты.Ханой, январь 1972

Вьетнамская самодеятельность

Принасурмились оркестранты,брови кисточкой навели.Самодеятельные талантына эстраде рыжей земли.Неуклюжи фанерные горы,и по лесенке, скрытой от глаз,то вздымаются в гору актеры,то нисходят пророками масс.Все актеры – солдаты Вьетнама.Неумело положен их грим,и идет полуфарс-полудрамас пеньем сольным и хоровым.Ловят девушка с парнем шпиона,но потом среди роз восковыхпереходит в любовь потаеннокомсомольская бдительность их.Не целуются. Пошлость такуюрежиссер не позволит ни в жизнь.Революция и поцелуинесовместны – вот главная мысль.Но, следя за развязкой неясной, —как бы кто не подвел на беду —руководство за скатертью краснойнапрягается в первом ряду.Не подводят и губы отводят,и ползут на коленях у пальм,и носами так бдительно водят,где окурок «Пэл Мэлла» упал.Но сижу я, по счастию, с края,и я вижу – за сценой смела,та артистка, уже не играя,парня в губы целует сама.Ах, какая в агитке осечка!Он выходит, поклоны творит,а «предательское» сердечкона размазанном гриме горит.Руководство само не железно,и смеется, простив этот грех,Неживуча любая аскеза,если есть поцелуи и смех.Нет, не все режиссерам покорно.Как спектакль режиссер ни реши,происходит безрежиссерносамодеятельность души.Как профессионалки-воровки,войны бродят по свету в крови,но затягивает воронкисамодеятельность травы.Самодеятельности улитокслужит сценой зеленый лист.Самодеятельность улыбок —на светящихся сценах лиц.И на вечные-вечные годы,человечество, благословисамодеятельность природы,самодеятельность любви…Вьетнам, 17-я параллель, январь 1972

Вьетнамский классик

Вьетнамский классик был ребенок лет семидесяти,с лицом усталой мудрой черепахи.Он не от собственной чрезмерной знаменитостистрадал, а оттого, что был он в страхеза повеленье рыжего кота,следившего за нами неспроста.Кот возлежал на книжном стеллаже,избрав циновкой томик Сен Джон Перса.На блюдце бросив три стручочка перца,вьетнамский классик был настороже,хотя коты — пусть впроголодь сидят, —пожалуй, только перца не едят.Прозаик, ну а в сущности, поэт,боясь не угостить, как надлежало бы, —ни разу классик не упал до жалобына то, что в доме лишней корки нет.Он каплю виски лил в стакан водыи над спиртовкой, хохоча раскатисто,подогревал кусочки каракатицы —засушенные лакомства войны.В нем поражали, за душу беря,духовная выносливость буддистаи на штанине велосипедистазабытая прищепка для белья.Рукою отстраняя пламя битв,он говорил о Бо Цзю И, Бодлере,и думал я: «Что может быть подлее —такого человека погубить!»И страх меня пронзил, прошиб, прожег:кот с книжной полки совершил прыжок.В нем голод распалившийся взыграл.Кот приземлился около бутылкии у меня зубами прямо с вилкикусочек каракатицы содрал.Хозяин по-вьетнамски крикнул: «Шасть!»,растерянный поступком нетактичным,развел руками, видимо, страшась,что я сочту все это неприличным.Я в руки взял невесело кота.Был кот от кражи сам не слишком весел,и омертвело я застыл, когдавдруг ощутил: он ничего не весит.Природы рыжая и теплая песчинка,пытаясь выгнуть спину колесом,он был в моих ладонях невесом,как будто тополиная пушинка.«Простите…» — грустно брезжило в зрачках.И ничего — вам говорю по совести —я тяжелее не держал в руках,чем тяжесть этой страшной невесомости.Ханой, январь 1972

Китайский матрос

Я шел один Хайфонским портом,где кранов слышался хорал,где под китайским флагом гордымкорабль надменно загорал.Был на трубе плакатный идол,и проступало на бортузамазанное «Made in England»сквозь ярко-красную звезду.Но я увидел, как неловкона верхнем деке, на краюматросик вешал на веревкутельняшку мокрую свою.Был гол до пояса матросик,матросик выглядел тощо —полустарик, полуподросток,но человек – живой еще.Я сам не раз стирал тельняшкии на авралах спину гнули по моряческой замашкеему вполглаза подмигнул.Он огляделся вороватои, убедясь, что никого,мне подмигнул чуть виновато, —мол, понимаешь, каково.Потом лицо как бы заснуло,он отвернулся, и молчок,но что-то в нем на миг блеснуло,как будто слабый маячок.Я никогда в Китае не был —не потому, что недосуг,но мне матросик тот не недруг,хотя сейчас – увы! – не друг.И если был бы жив Конфуций,то, у обмана не в плену,в каком бы горестном конфузеон оглядел свою страну.Тот гордый флаг упал так низко,так складки все на нем горьки,когда по пальцам пианистовдревком с размаху – сопляки.Когда все молятся портретутого, кто давит мысль и честь,единомышленников нету —лишь соумышленники есть.Но верю всею горькой болью,что где-то, прячась будто мышь,безмысльем загнана в подполье,скребет бумагу чья-то мысль.Кто он? Простее нет разгадки.Поэт… Они как воробьи.Сначала бьют их из рогатки,потом разводят «из любви».В аду казарменного рая,где заморочили народ,в народе правда вымирает,но, умирая, не умрет.И там, затравленно скитаясь,напишет правду страшных летмой брат неведомый китайский —духовный лагерник поэт.В его стихах без лжи параднойпредстанут мумии чинуш,лжекоммунизма императори оскопленье стольких душ.Дай Бог, чтоб тайные тетрадкипошли в печатные станки,чтоб промахнулись все рогатки,чтоб в цель попали все стихи!Спасибо, худенький матросик,за твой опасливый подмиг,за то, что ложь ресницей сбросил —пусть боязливо, пусть на миг.Народ никто не уничтожит.Проснется он когда-нибудь,пока еще хоть кто-то можетпо-человечьи подмигнуть.Хайфон, январь 1972

Бомбами – по балалайкам

26 января ультраправые экстремисты взорвали зажигательные бомбы в офисе известного импресарио С. Юрока, организующего гастроли советских артистов в США. При взрыве погибла секретарь С. Юрока – Айрис, еще тринадцать человек получили тяжелые ранения.

Два детектива ведут меня, русского,чьи-то портреты хрустят под подошвами.В сердце моем что-то тоже хрустнуло —стоит искусство не так уж дешево.Кто вы, убийцы невидимолицые?Бомбой в искусство — не тонкость ли вкуса?Выродки вы, если даже полициястала от вас охранять искусство.Кто-то сегодня звонит Барри Бойсу —верному другу, актеру прекрасному:«Ты откажись — или будет поздно! —завтра читать комиссара красного!»Барри, мы все-таки живы с тобою.Барри, мой кореш, мы все-таки старшедевушки той, подкошенной болью, —той, не повинной ни в чем секретарши.Бедная Айрис, жертвою векапала ты, хрупкая, темноглазая, —дымом задушенная еврейка,словно в нацистской камере газовой.Трудно отравленный воздух проветрить.Пахнет Майданеком, Бабьим Яром.Если б Чайковский был жив и приехал, —вы тоже назвали его «комиссаром»?Сколько друзей, Соломон Израилевич,в офисе вашем в рамах под стеклами!И на полу — Станиславский израненный,рядом — Плисецкая полурастоптанная.Там, где проклятая бомба шарахнула,басом рычит возле чьих-то сережеквзрывом разбитый портрет Шаляпинас надписью крупной: «Тебе, Семенчик».Свежего воздуха! Страшно мне, муторно.Не удержаться от гневного крика:В чем виноваты поэзия, музыка?В чем виноваты гармошка и скрипка?Вам бы хотелось побаловаться?Вам бы хотелось в искусстве, как в храме,бомбами, бомбами — по балалайкам,и по ногам балерин — топорами?Может быть, ради скандальчика остренького,замаскированы для подстраховочки,завтра вы финкой — по струнам Ойстраха,а послезавтра — в бок Ростроповича?!Слышу архангелов судные трубы.Прокляты те, кто дьяволу проданы,те, кто хотел бы мосты из труповстроить для дружбы между народами.Ангел Искусства, пою тебе оду!Над сумасшедшими, над прокаженнымивечно дети от народа к народус крыльями, бомбами обожженными…Нью-Йорк, в ночь с 27 на 28 января 1972 (по телефону)
Поделиться с друзьями: