Соучастник
Шрифт:
Сейчас он хотел бы спросить, хотя ответ знает заранее: не случалось ли такого, чтобы наоборот, его искали у меня. Нет? Ни разу? Ну вот видите. Разумеется, он не передавал мне оскорбительные слова звонящих анонимов, которые обзывали его то паршивым коммунистом, то паршивым контрреволюционером, грозили повесить, разбить поганую голову; не пересылал он и анонимные письма, которые информировали мою уважаемую жену о, может быть, несколько более тесных, чем это необходимо, отношениях ее мужа с другими дамами. Он остерегался устанавливать со мной контакт по телефону, желая избежать даже видимости, что человек, который временами вступает в конфликт с законом, ему не только однофамилец. За всю жизнь его лишь однажды вызывали в полицию, и то всего лишь как свидетеля транспортного происшествия, но для него и этого было вполне достаточно. Слыхал он о людях, которые до войны фигурировали в газетах, а после войны их за это подвергли преследованиям. По его мнению, лучше вообще нигде не фигурировать.
Человек должен выполнять дело, которое на него возложено, оставаться незаметным и посвящать себя семье. Детей ему судьба не дала. Жили они хорошо, вот только жену рано унес гепатит. Все так быстро
Я иду по тропинке между могил. На краю кладбища, на вершине холма, стоит плакучая ива, под ней стол, дубовая скамья и водопроводный кран: если ты проделал большой путь, чтобы навестить своих покойников, здесь ты можешь посидеть и перекусить, как на экскурсии. Деревня внизу мягкими щупальцами расползается в разные стороны по складкам долины. Удивительно здесь хорошо. Перед встречей с Дани подарю себе несколько минут покоя. Справа, огибая белый колпак скалы, вырытые в грунте ступени ведут в пещеру. В ней порхает над пробивающимися из недр водами летучая мышь, красная плесень покрывает стены. Тысячелетние сталактиты и сталагмиты за сто лет вырастают всего на один сантиметр, в их истории двадцатый век еле заметен. Полуголый человек с седой бородой ползает по скальной вершине, обрабатывает ее со всех сторон молотком и резцом. Двадцать лет он стучит, как дятел, высекая фигуры каменных птиц; с посетителями он не разговаривает. Из клиники к нему регулярно ходит одна сиделка, приносит немного еды, ждет, пока он обратит на нее внимание; потом они исчезают в буковой роще. На склоне горы — санаторий, рядом — искусственное озеро с холодной водой; на каменистом берегу озера — лежаки. Загоревшая дочерна, в купальном костюме встает с лежака заведующая санаторием, с сонной уверенностью направляется в сауну. Женщин, мужчин она мнет на массажном столе с одинаковой энергией. Она не делает различий между смазанными кремом частями тела, для нее нет ни красавцев, ни уродов, — только тела, которым приятны ее ладони. На околице деревни начинается крестный ход; луг заполнен автобусами, стадом легковых машин. Под хоругвями, во главе со своими священниками, идут кучками пожилые женщины из соседних деревень, встают в очередь перед исповедальнями, установленными вокруг лесной часовни. Проверка микрофона, священники будут сменять друг друга каждый час, всю ночь будут звучать проповеди. Кружится карусель, вопят, зазывая народ, продавцы вина, горячих лепешек, турецкой тянучки, перочинных ножей и шелковых платков. На другой стороне долины шевелится десятитысячная толпа, сигналит, пробиваясь через нее, автобус с телевизионщиками, деревня гудит: ко всем приехали гости. В деревне живут красивые люди, в турецкие времена на рабовладельческих рынках они шли по хорошей цене. Красива и сама деревня; готическая колокольня построена целиком из дерева, без единого гвоздя. Меж домами бегут широкие ручьи, их можно перейти по положенным в ряд камням, вода крутит колеса, в ней плавают утки, нежатся буйволы, на берегу сидят шахтеры-астматики, которые по утрам дисциплинированно дышат целебным воздухом на шезлонгах в пещере. Молодежь — высокая, стройная, нарядно одетая. Парни хотят уложить девок, но жениться хотят на девственницах, поэтому девки не очень-то потакают парням: лучше они будут танцевать друг с другом, высоко поднимая руки, в пивной под деревьями. Человек со следами ожогов на голове дует в свистульку, спрятанную в руке; на подземном строительстве его ударило сжатым воздухом, теперь он играет в корчме за плату — несколько стаканов вина. «Ты да я, Жужи, — говорит он старухе карлице, которая собирает на столах пустые стаканы, — ты да я глядим на мир божий снизу». Рядом с ним играет на контрабасе старый цыган, он играл еще при дворе царя-батюшки, большевики собирались было его расстрелять, но потом он и для них играл. Старую свою лошадь, спрятанную в лесу, он навещает каждую ночь. Когда-то он соблазнил в кукурузе красивую девку-батрачку, а в жены не взял. Девка выучилась, стала ученой старухой, разных наук и ремесел освоила больше, чем любой мужик. Организовала прядильню, виноградник у нее есть, в хлеву ревет племенной скот, она и ветеринара
не зовет, до локтя засовывает руку в коровье нутро. Старый цыган иногда для нее играет — и боится ее сильнее, чем страшного суда. Дом врача, нарядный, с башенкой, был построен недавно, вокруг него — железная ограда с узором под павлиньи перья. Жена врача ходит в церковь, сам он — в вечерний университет марксизма и по вечерам — в сельскую библиотеку играть в тарок. Он приносит с собой вино, поэтому его место — во главе стола. Господа за игрой хвастливо рассказывают, кто как обманывает жену; но, когда врач поведал, как он пощечинами погнал на аборт свою ассистентку, которая забеременела от него и собралась было сохранить ребенка, мнения застольной компании разделились. Я сворачиваю в свою покатую, немощеную улочку; ко мне подбегает Лебедь, беспородный кобель, я чешу его белесые лохмы. Он следит за порядком на улице: рычит на черные длинные юбки набожных старух, подозрительных чужаков прогоняет; но, когда здесь был Дани, Лебедь лег перед ним на спину, выпрашивая ласку. Я просовываю руку в щель, отодвигаю засов на калитке; из сада ведет в дом кухонная дверь, ключ от нее я спрятал под толстым пнем; Дани знает, что я держу его там. Ключа нет на месте.Окно комнаты, выходящее в сад, задернуто занавеской. Если я постучу, он, не видя, кто это, наверняка перепугается до смерти. Наверно, попробует выглянуть, оставаясь незаметным. Мне вспоминается наш детский сигнальный свист; я трижды повторяю его, и занавеска на окне откидывается. Сквозь закрытое окно мы смотрим друг на друга. Смеркается; над головой у меня, на краю сада, всплывает полная луна. Дани совсем худой, несколько дней не брился, глаза провалились, морщины стали глубже, на лице нет улыбки. Он словно размышляет: человек, что стоит перед окном, действительно его старший брат? В руке у него кухонный нож, он вонзает его в подоконник, потом сгибает вбок и, напрягая запястье, ломает лезвие. Только теперь губы его растягиваются в улыбке; я тоже улыбаюсь. Нам больше бы подошла иная ситуация: рассвет, шесть утра, два черных закрытых экипажа, цилиндр, врач, секунданты.
Я отхожу от окна и иду в сад; я здесь дома. В окне, за стеклом, стоит мой брат; на данный день, на данный час он уже свободен, он даже может, если захочет, воткнуть в меня нож, а затем уйдет отсюда. Я тоже свободен: могу не сопротивляться, могу и сопротивляться, могу помочь ему совершить самоубийство, могу помешать: я как приехал сюда, так и уеду, нынче ночью или спустя двадцать лет. Я не знаю, что мне следует делать; узнаю, когда придет время. Сейчас мне надо постоять в саду, чтобы Дани успокоился. Когда захочет, подойдет, я могу стоять тут хоть до утра.
Я оборачиваюсь: брат стоит за стеклом, в темноте его едва видно. Не шевелясь, он глядит на меня. Чего мы хотим друг от друга? Зачем мне его отталкивать, если я приехал сюда? Зачем я приехал сюда, если его оттолкну? Мы будем долго смотреть в темноте друг на друга, чтобы знать, что таится в другом. Сейчас кто-то из нас опустит глаза. Оба моих плеча, мышцы на лице, теперь уже и колени застывают в каменном оцепенении. Рука моя, сжатая в кулак, протягивается вперед; ладонь раскрывается. Дани не отвечает. Жестом согнутой руки я показываю: я ему не судья.
Фигура в окне исчезает; я слышу, как открываются двери — сначала из комнаты в кухню, потом из кухни в сад. Я подхожу к нему, обнимаю его. Он прижимается щекой к моей щеке, я чувствую мускулы на его спине; в свое время мы с ним много боролись. Он обнимает меня за шею, он весь дрожит; я стискиваю его, он дрожит все сильнее; мальчик мой! Плечи у него дергаются, пальцы судорожно вцепляются мне в лицо, он скрипит зубами, не в силах дать выход рыданиям; я тоже не в силах. Я отдергиваю голову, отталкиваю его, пинаю землю; Дани всхлипывает, стоя на четвереньках. Он прерывисто стонет, он задыхается: грудная клетка его напрягается с такой силой, что он едва может вдохнуть воздух. Поднявшись на колени, он, сведя пальцы рук, обозначает контур шеи. Кивает, говорит что-то; я не могу понять. «Вот что случилось», — повторяет он раз за разом. Он встает, подходит к беленой стене дома, прислоняется к ней.
— Нельзя тебе было здесь появляться, — говорит он.
— Ты ведь ждал.
— Зачем ты приехал? Ты ведь — не по своей воле.
— Теперь я здесь.
— Я — тоже.
— Тогда предлагаю выпить.
— Дашь?
— Это же я приехал к тебе.
— Верно ведь, тебе всегда было страшно, когда ты садился со мной в машину? — спрашивает он.
— Левая рука у меня всегда была наготове, схватить руль.
— Решай наконец, ты — надо мной или подо мной.
— Решения нет, — говорю я.
— Но все-таки ты почти всегда думал, что победил.
— А ты все же почти всегда думал, что проиграл.
— Знаешь ты, знаешь прекрасно, что ты точно такой же проигравший, как я.
— Нет, не согласен.
— Дай выпить, — говорит он устало.
— Вина, палинки?
— Палинки.
— Твое здоровье, — говорю я.
— Это ты очень здорово выразился. Здоровье мне сейчас кстати. Выпей давай — и согласись, что ты точно такой же проигравший, как я.
— Ты всегда от меня хочешь чего-то.
— Согласись.
— Ты что, нервничаешь.
— Воткнуть тебе нож в живот?
— Там, в ящике, есть яйца. Ты не голоден?
— Есть и сало копченое, — добавляет он.
— Помнишь яичницу с салом в 45-м?
— На Королевском перевале. Ты меня тогда арестовал.
— Ты был контрабандист с автоматом. Вы застрелили пограничника, ты направил на меня автомат.
— А ты все твердил: мой брат не должен заниматься контрабандой! Не сказал: мол, Дани, не занимайся контрабандой. А сказал: мой брат не должен заниматься контрабандой.
— А ты что отвечал? Мой брат пусть мне не приказывает.
— Мой брат пусть тихо сидит на заднице и не занимается контрабандой, говорил ты. Ну как: я все еще должен тихо сидеть на заднице? Потому что меня держат за горло?
— Ты говорил, у тебя тоже есть автомат. И спросил: может, пустить нам друг в друга очередь?
— И тогда ты сказал: забудь про свой автомат, братишка, потому что ты со своим автоматом не можешь меня арестовать, а я тебя с моим — могу. Хотя бы уже потому, что ты носишь автомат без разрешения. Такова между нами реальность, поскольку застрелить мы друг друга все равно не застрелим.