Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Современная польская повесть: 70-е годы
Шрифт:

Судья. Рассказывай, что было дальше?

Мальчик. Потом другой смердила потащил ясновельможную паненку к бочке, оттолкнул того, который пил вино, и сказал: пусть глотнет ясновельможная паненка.

Судья (мальчику). И она пила?

Мальчик. Пила, даже здорово потянула, а потом напился тот, который был без пиджака, а потом тот, в пиджаке, а в конце ясновельможная паненка, ведь вино вовсю лилось из бочки, им, наверно, было жалко, что оно пропадет.

Судья (мальчику). И долго они пили?

Мальчик. Долго.

Судья (мальчику).

А потом?

Мальчик. А потом уселись.

Судья (мальчику). Куда?

Мальчик. На землю, прямо в вино, потому что оно все лилось, прямо в грязь.

Судья (мальчику). А потом?

Мальчик. Потом в погребе немного потемнело, но я заметил еще, что тот, который был в пиджаке, снял пиджак с плеч ясновельможной паненки, а потом все стали валяться в грязи и плескаться в вине, как лягушки, потому что вино все текло и текло из бочки.

Эта неожиданная перемена в течение одного дня, человеческая — жизнь, с утра она одна, а пополудни совсем другая, этот неожиданный поворот, этот выверт судьбы поражают меня и моих друзей; представляю, как все это должно было поразить членов суда, ведь если бы не поразило, так не было бы столь обстоятельных вопросов главному свидетелю; и представляю себе, как это должно было поразить деревенских жителей, когда они узнали о тех событиях.

Мы сдерживаем дыхание и протираем глаза, ведь совсем недавно она была гордой ясновельможной паненкой, была в элегантном костюме для верховой езды, а если заглянуть немного в глубь дней, возможно, и в длинном платье, в комнате, на персидском ковре, а рядом с ней какой-нибудь ясновельможный паныч, элегантный, надушенный, и он изысканно просил — разрешите запечатлеть поцелуй на вашей белоснежной ручке; а теперь дворец превратился в развалины, а голая ясновельможная паненка валяется с двумя конюхами в луже вина в погребе.

Юный свидетель говорит — валяются, этим словом он называет то, чего не удалось добиться двум до ужаса отважным подросткам, вырванным вдруг из детства и как бы вторично родившимся с огромной мужской отвагой в сердце и мужским знанием жизни; чего не удалось добиться трем взрослым мужчинам, которые при слабом свете зажигалки, а потом и на ощупь пытались очистить территорию и выгнать из погреба подростков и которые вдруг, возможно устыдившись столь смехотворного соперничества с подростками, а возможно, испугавшись мысли, что им придется прикоснуться к голой ясновельможной паненке, что их недостойные руки посягнут на наготу слишком высокорожденной особы, святой особы, возможно сбитые с толку столь неожиданной переменой, а может быть, и по другим причинам, убежали из погреба.

И вот то, чего не удалось добиться тем пятерым в погребе, свершили два старых конюха, самые вонючие в деревне люди; они, как я уже говорил, с рассвета до заката чистили конюшни породистых лошадей из господского табуна и были как бы прикованы к навозу, от которого освобождались только на несколько часов для сна, и поэтому провоняли навозом, и этой едкой, выжимающей из глаз слезы вонью пропиталась не только их одежда, но и тела, она расползлась по их избам, проникла в набитые соломой тюфяки, во всю их рухлядь, а также в одежду и тела их жен и детей; так проникла, так слилась с ними, что они, возможно, ее и не замечали, зато замечали другие, иначе откуда бы взялось это прозвище — смердилы.

Люди порой обходили их стороной, чтобы хоть как-то, хоть на самую малость возвыситься над ними; поэтому особенно старательно обходили те, кто совсем немного, ну самую малость вонял меньше их; именно они делали большие круги, сторонясь конюхов, затыкали носы и демонстративно чихали, давая

всем понять, как раздражает их вонь смердил; и, желая подняться над ними хоть на миллиметр, говорили им в праздничные дни перед костелом — не входите внутрь, стойте в притворе, чтобы ксендз не почуял, а то прикажет выйти.

Конюхи тогда отвечали — богу мы не воняем.

Но те, кто вонял хоть чуточку меньше, убеждали их — лучше будет, если встанете в притворе.

И уговаривали их, и конюхи привыкли к своему месту в раскрытом настежь притворе, куда слово божье едва доходило, зато был сквозняк, относивший эту вонь.

Именно эти два старых конюха каким-то чудом, когда произошла внезапная перемена, доплыли, добрались до нагого тела ясновельможной паненки.

Что за странный, что за дьявольски странный был мир; на одном его краю элегантный паныч говорит ясновельможной паненке, одетой в длинное платье, — позвольте запечатлеть поцелуй на вашей белоснежной ручке; а на другом краю ясновельможная паненка летит вниз и уже без развевающегося платья, без золота на руках и шее, без ничего, совершенно обнаженная падает в подвал прямо в объятия двух старых конюхов, самых вонючих в деревне; и на другом краю этого мира два самых вонючих в деревне старика плещутся в вине вместе с ясновельможной паненкой.

Ибо тот юный свидетель событий в погребе иногда говорит — плескались, иногда — валялись, так он называет то, что выделывали там с ясновельможной паненкой конюхи.

И можно сказать, что, лишь выкупавшись в вине, они перестали вонять, это, впрочем, подтверждает и главный свидетель; а суд все пережевывает и пережевывает события в погребе, словно они были самыми важными для процесса; мне даже кажется, что этому было посвящено гораздо больше времени, чем той кощунственной и богохульной, как утверждает Б. М., молитве отца, которая началась, когда карательная группа добралась с отцом до того места на реке, где была приготовлена лодка и где Б. М., его подручные и отец сели в нее, а один из карательной группы схватил весло и оттолкнул лодку от берега.

Та якобы кощунственная молитва началась именно в момент, когда Б. М. и один из его подручных проверили, не ослабли ли узлы на руках отца, которого, как самую важную особу во всей группе, посадили на лавку, когда Б. М. и тот его подручный, что шел до этого впереди, встали за его плечами и один из них держал веревку у самой шеи отца, плывущего к своей смерти, а другой — как в подробностях установил суд — левой рукой держал его за плечо, а правой приставил револьвер к затылку и даже слегка постукивал им по голове, наверняка уведомляя о полной готовности карательной группы.

Главное было в том, чтобы отец, ведомый на смерть, не попытался вырваться и прыгнуть в воду, ибо тогда не удался бы план тех, кто приговорил моего отца к смерти; если бы попытка бегства удалась и отец утонул, они лишились бы возможности устрашения других, его могло дать только повешение, чтобы все знали, какая судьба ждет тех, кто отважится ступить не на свою — как говорил Б. М. — землю.

Поводом к этой молитве послужил — как показывает судебное разбирательство — приказ Б. М. отцу — молись, А. В., немного тебе осталось времени.

Времени оставалось действительно немного, ведь до тех деревьев-виселиц, растущих на сухом островке среди болотистой пустоши, было недалеко.

Мой отец послушался приказа и начал молиться, но он выдумал свою молитву, а может, и не выдумал, на выдумывание не было времени; может быть, та молитва родилась в нем внезапно, неосознанно, а может быть, она не могла быть иной, может быть, она должна быть именно такой, какой была, ибо это была молитва, обращенная к жизни, а не к смерти.

Я знаю, отец, до мозга костей знаю, что ты тогда молился жизни, а не смерти, понимая, что тебя ждет близкая смерть, ты молился своей жизни во мне.

Поделиться с друзьями: