Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:
«Государство в государстве» — так иногда называют наш этаж.
Нет-нет… мы работаем, конечно, а не играем в… бирюльки, в го, в шахматы и не вяжем шарфиков детям и знакомым. Дисциплина и бдительность «на объекте» для нас так же обязательны, как и для всех остальных… но… Но восемь часов «от звонка до звонка» в ОНТИ — совсем не то, что в каком-нибудь другом — серьезном и скучном отделе.
Ну — деваться некуда! За работу! Все шестеро мы усаживаемся за свои столы.
Напротив меня — Катенька Бойчук, легконогая, длинненькая, светловолосая, с нежным личиком мадонны кисти какого-нибудь мастера Возрождения.
Отвернувшись
Теперь, после замужества, на ее столе — неизменная пачка «Явы», взгляд стал решительным, без следа былой туманности, а анекдоты она выпаливает, чеканя каждое слово, такие, что мы только хрюкаем и стыдливо склоняемся к своим рейсфедерам — так мило все это выговаривает детский ротик, брезгливо и целомудренно кривившийся в недавнем прошлом.
Лиля сидит позади меня, через три стола, и мне досадно, что передо мной не она, а Катенька, но тут уж ничего нельзя изменить, как нельзя все время оглядываться, чтоб увидеть ее за ухмылкой наглого циника Петрова, за мудро опущенными ресницами Натки Шумской.
— Саня, ты скоро станешь совсем квадратным, — слышится за моей спиной голос Натки.
— Бедный-бедный Саня, — изрекает в пространство вызывающе бритый наголо Петров, — у него скоро и мозги зарастут мускулами.
Так. Доброе утро.
Каждый день для разминки принимаются за мой культуризм.
Я улыбаюсь и молчу, раскладываю перед собой карандаши и рейсфедеры.
— Сколько, Санечка, живого веса на текущий момент? — деловито осведомляется Петров.
Это вроде традиционного ритуального заклинания. Все как всегда. Ну что ж. И ответ мой тоже всем давно известен.
— Полтора Петрова, — говорю я и скромно кланяюсь.
— Учелло, говорят, обручился с перспективой, — размышляет вслух Натка, — туда-сюда, ну да ладно, это еще как-то можно понять. Но чтобы человек обручился с пудовой гирей…
— Двухпудовой… — Я оборачиваюсь, и Лиля улыбается и слегка кивает мне.
— Учелло — какой это у нас век?.. — спрашивает Творожников.
Петров трет виски. Катенька всё что-то высматривает за окном. Молчание.
— Пятнадцатый, — говорю я и не без превосходства смотрю на Петрова. Тишина. С культуризмом на сегодня, кажется, покончено.
Лиля улыбается…
А солнце вкатывается все выше и выше на свою невидимую гору…
Я достаю из стола кассы шрифтов — отпечатанные контактом на фотобумаге ряды букв: три строчки «а», три строчки «б», весь алфавит гарнитуры «Таймс». Полный набор: и точки, и запятые, и восклицательные знаки. Тщательно вырезаю ножницами нужные буквы, раскладываю на эскизе обложки. Надо сказать, со шрифтом «от руки» у меня туго. Не дано — значит, не дано. Кто-то иной родился каллиграфом, другой, а не я. Видно, никогда не заиграют мои строчки тем огнем стреляющей, до боли в глазах четкой вязи, что небрежно выдает любым инструментом — хоть перышком, хоть кистью умелец-Творожников. От любой его надписи веет «мировым стандартом». Какие у него буквы! Элегантные, упругие, приставленные одна к другой с такой чертовской восхитительной грацией, что мне стыдно смотреть на свои грустные, чуть-чуть хромые буковки, которые В. Сеславин раз и навсегда определил двумя словами: «Тяжелый случай».
Но теперь у меня есть кассы, спасительницы-кассы, и я могу «быть спокоен за свою будущность».
Мои обложки будут не хуже, чем у других.Слова, которые я выклеиваю буковка за буковкой, — для меня полная абракадабра. Хемосорбция, эпитаксия, диспергирование пигментов. когерентные поля… Они приходят и уходят — лишь сочетаниями букв, но они невольно заставляют уважать тех, кто понимает их значение и может произнести на едином дыхании.
И, как всегда, от этих мыслей, от этого невольного уважения к чьей-то чужой жизни мне сразу делается пусто и неловко, вдруг улетучивается утренняя легкость и уходит сознание, что и я вот к чему-то причастен, работая в этом небоскребе.
Ну ладно… еще одна обложка… еще один проспект…
И каждый день под вечер я будто спохватываюсь: как так?!
Неужели уже кончается, уже скользнул меж пальцев еще один день? И завтра, как по шаблону, повторится то же самое? Опять так же пролетят часы в уютной атмосфере симпатичного трепа и уйдет, станет ничем целый день моей жизни?
Надо срочно… немедленно… вот сейчас нужно… что-то…
Но я ничего не меняю.
И бегут дни.
И почему-то я никому не могу рассказать о том, что на душе. Никому. Даже ей. Ведь, в сущности, все так живут… И вполне довольны, кажется… Да и о чем говорить-то? И разве это — не жизнь?
Я оглядываюсь и смотрю на Лилю.
А она на обрывке бумаги разводит рыжую акварель, размешивает, подмешивает, добавляет изумрудки, охры… черной… Цветные разводы превращаются в жухло-бурую грязь. Так… спокойно, Лиля. Спокойно. Всё сначала: сиена золотистая… изумрудка… охра…
А она глядит в окно, и как ни стараюсь — я не вижу её глаз.
В три часа приезжает Сеславин. Дядька, весел. Его добрые глаза за дымчатыми очками, похожими на летучую мышь, присевшую, раскинув крылья, на лицо, доверчиво моргают.
— Ну как вы тут, аспиды, ироды? — Он быстро обходит наши столы, смотрит, кто что наработал.
Задерживается у моего стола. Оценивает очередную обложку.
— Ну что ж, дед, нормальный ход. Бери на кальку и малюй раскладки. На три краски.
Раскладки так раскладки. Встаю и подхожу к окну.
Далеко внизу — алюминиевые после дождя асфальтовые дорожки. Доска почета. Озабоченно шагают, размахивая руками, две маленькие фигурки. Пробежала девчонка в белом халате. Вон катит оранжевый электрокар…
Громадная территория Института пустынна, Все заняты. Все на своих местах. И как всегда, когда я смотрю из окна нашей комнаты на темные валы лесов у горизонта, на это безлюдье внизу, я думаю об одном и том же.
Там, за этим окном, другая жизнь, куда суровей и жестче, чем кажется нам здесь. Почему я так часто забываю об этом? Вероятно, всё просто: кто-то тащится в жизни с моей долей тревоги. А я в это время сто тридцать восемь раз отжимаюсь от пола, клею буковки и кручу телефонный диск.
— Тшш-ш… — слышится за моей спиной, — обратите внимание… Саня опять задумался…
— С чего бы это? — жеманно тянет Катенька.
Я смотрю в окно. А день уж кончается… От корпусов к проходным скоро пойдет народ. Так однажды, подойдя к окну, я скажу себе:
— Ну вот и зима!
…Ноябрь, Сижу и сочиняю обложку. Все, как всегда.
Влетает Дядька:
— Сидите?! Очень хорошо! Побольше энтузиазма! Героики будней! Натка! У тебя опять кавардак на столе! Сколько раз…
— А кто пожалует-то? — лениво потягивается, Петров.