Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:
Все ясно — послеоперационный психоз. Обычная история у таких стариков. Что же я завтра скажу Юре? Конечно, глазу конец.
— Быстро! — это я Наташе. — Бинты! Много бинтов.
Ах, умница, вот они, бинты, уже принесла. А меня поняла, потому что ведь правда восемьдесят, все, все может быть.
— Снизу продевай, осторожненько, о-от так! Не затягивай, теперь давай под сетку, ага…
— Ой, боже ты мой! — хрипит Шаврова. — Ой, боже ты мой! Мама… Мама-а… Ну, я пошла в гимназию… Ох…
И снова торопливый, спутанный гонор. И снова «гимназия».
— Завязывай… Во-от
И вот она лежит у нас, и Наташа крепко и нежно удерживает ее голову. Я знаю — она будет так сидеть до утра. Надо старухе что-нибудь вколоть, но что? Как узнать, какие нужны нормы и дозы, когда одно прикосновение может притушить последние огоньки жизни…
— Кипятильники…
— Готовы.
— Подержи ее, я сам. Девочки где спят?
А на постах и в ординаторской разрываются, подскакивают телефоны. Сестры уже проснулись, бегут со всех ног. Глаза виноватые. Я хватаю трубку.
— Приемный! Что вы, черт возьми, дрыхнете там, десятое отделение! Почему не снимаете!
— Дежурный слушает.
— Давайте к нам быстро! Старик тут у нас…
— В сто девятой Наташе помоги! — уже на ходу кричу я Ларисе, вбегаю в палату со шприцем в руках. Нет, девочки. Вам колоть не дам. Только сам. Острый хвойный запах спирта и новокаина. Сухой щекочущий запах.
— Ох, боже ты мой. Пустите! Пустите!
Женщины всхлипывают. Маленькое тщедушное тельце на полосатом голом матраце. Простыни она умудрилась забить в ноги. Приподнимаю ее. Она весит… Да она ничего не весит. Чья-то бабушка. Мама. Наверно, уже прабабушка.
— Лариса! Держи голову. Вера — на пост. Сменишь Ларису. Наташа, со мной, в приемный.
— Кто там?
— Старик какой-то.
С офтальмоскопом, с тонометром под мышкой бежим по лестнице к приемному покою.
— Из глазного? Вы что, черт вас возьми! Вы будете работать когда-нибудь, черт вас возьми?! Подам рапорт. — Настасья Артемовна, маленькая горбунья, герой войны, прекрасный лекарь, закутанная в громадный пуховый платок (в приемном покое, как всегда, холодина), кидается ко мне на своих коротеньких ножках. — Я вас выгоню к чертовой матери! А, это ты, здравствуй. Смотри старика.
А вот и старик. Да ему лет сто. Коричневый до черноты, с грязной серой тряпкой на глазу. Тоненько стонет, когда приподнимаем его под локти и ведем к свету.
— Шапку снимите, дедушка.
Да он слепой! Глаукома — видно и так по мутному зрачку незавязанного глаза. Значит, приступ. Снимаем тряпку.
— Ох!.. — Не могу я удержаться. Никогда не видел такого. Давление? Глаз тверд, как камень, и легчайшее мое прикосновение… Проклятые тяжелые руки! Старик вскрикивает. Наташа смотрит на меня, как я отдергиваю пальцы.
Давление — не меньше семидесяти… при норме около двадцати… Глаз разорвется с минуты на минуту.
— Документы есть? — быстро спрашиваю я. — Оформим после.
Бросаюсь к телефону:
— Операционная! Валентина Сергеевна!
— Да! — говорит она степенно, будто и не спала.
— Это я. Экстренный. Приготовьте малый набор. Сейчас начну.
— Хорошо.
— Машина есть? — оборачиваюсь к Настасье Артемовне. —
Нет? Ну ладно! На носилки быстро — и к нам.— Как фамилия, дедушка?! — кричит ему в ухо сестра приемного покоя.
— Кто с дедушкой приехал? — вторая сестра открывает дверь в общий зал, где сидят родственники. — С дедушкой — кто? — и оборачивается к нам. — Нет никого, Настась Артемовна. Дядька привел какой-то. Ушел, что ли…
Настасья Артемовна шарит у старика за пазухой и достает что-то завернутое в тряпку. Кивает мне:
— Всё тут. Пенсионная книжка, паспорт. Забирайте.
— Мыть будете? — быстро спрашивает сестра приемного.
— Не успеем. Обработаем после.
— Я запишу.
— Да, да.
Мы кладем старика на носилки, он вскакивает, мы придерживаем его, он сучит по брезенту ногами в валенках.
Санитарная машина, рев мотора, ночь, пятна света от фар по стволам старых деревьев… Старик уже воет… Лифт… Каталка…
Я бегу в операционную, на ходу скидываю халат, бросаюсь к умывальникам, к тазам с раствором, ввожу руки в рукава стерильного халата. Валя завязывает, натягивает тесемки маски, колпака.
— Хорошо?
— Порядок, спасибо.
— Эну?
— Конечно.
Энуклеация — удаление. Больше ничего не придумаешь, и это спасение: боль бьет прямо в мозг, боль страшная, непонятно, почему он не теряет сознания — от старости, наверно… Что-то притупилось.
— Негодяи…. до чего деда довели…
Он уже лежит на столе в серо-розовых подштанниках, с большим позеленевшим крестом на темно-коричневой груди. Ну…
— Дедуль, слышишь меня?
— О-ох…
— Терпи, дед! — это я.
Но слышит ли он, понимает ли? Да и что та боль, которой я ему угрожаю, против этой?
Нащупываю ямку около уха, игла с хрустом входит в нерв. Но я уже не успеваю, и, когда мы пытаемся подвести расширитель, глаз лопается прямо под нашими руками от страшной натуги, и я вижу тончайший фонтанчик крови и глазной влаги, поднимающийся и сверкающий в луче бестеневой лампы. Ну вот и всё.
Глаз сразу сжимается. Нам остается только кончить дело. Валя, придерживая деда одной рукой, подает мне инструменты.
— Анатомические… подержи вот так… Ну…
Всё это надо бы под общим, но у старика шок. И… что уж там!..
Я вывожу яблоко из глазной щели. Валя убирает кровь, сушит. Зажимаю нерв, перерезаю. Все! Теперь культя, мешок конъюнктивы. Ну вот. Вставляю тампон, обеззараживаю. Пенициллин.
— Завязывай. Ну, дедушка, живой! Ну все, дорогой, ну все, мой хороший. Ты прямо герой у нас. Как звать тебя?
— Василий, — шепчет старик.
Перекладываем его на каталку.
— Александр Павлович, куда класть?
— Ни одного места?
— Ни одного.
— Давай в холл, а там видно будет.
И его увозят. Мы стоим с Валей в оцепенении.
— Да, — говорю я, глядя вниз, — глаз заформалиньте, пожалуйста, и на лед. Мне кажется, Лидии Николаевне пригодится, для диссертации… дегенерация глубокая, интересно.
— Хорошо. Отдохните, доктор.
— Н-да… Да-да…
Я пожимаю зачем-то плечами, снова надеваю нестерильный халат, разоблачаюсь, одним словом, выхожу.