Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:
Нет, я видел заслуженных людей, видел…
Впрочем, видел немало и таких, как Салтыков. Но он — особый. Он враг мой по сути и духу, а я лекарь, и я обязан лечить врага. А для Широковой он — свой.
Нет, не родственник, не сват и не кум. Он просто свой.
Мы входим с ним в темную смотровую, и вот у той же щелевой лампы совсем другой человек, и кажется, токи, пробегающие между нами в темноте, совсем иные. Салтыков привычно и прочно ставит подбородок на подставку, я включаю и направляю свет.
Ну что? Обычная операция шефа —
— Так, хорошо… Теперь чуть-чуть правее, пожалуйста.
Я выключаю щелевую и зажигаю настольную лампу, беру зеркальце офтальмоскопа, навожу ему на глаз яркий «зайчик». Да! Все идеально.
— Ну как? — спрашивает он печально.
— Отлично! Домой пора!
— Хм… Видите ли… Ольга Ивановна полагает, что…
— А Сергей Сергеевич что вам говорит?
Его брови на миг сходятся, и, чуть склонив набок голову, он тихо и внушительно спрашивает:
— А разве вы ничего не видите? Мушки летают!
Мы сидим вдвоем в комнате с черными стенами, горит одна только лампа, и кажется, что мы в огромном пустом пространстве.
Шеф оперировал его месяц назад. И, как всегда почти, сорок минут на столе, гладкое течение, отличное зрение.
Но после этих операций в стекловидном теле остаются плавающие микросгусточки крови, они почти не мешают смотреть, но и избежать их появления пока невозможно. Больные говорят: «Мушки летают».
— Мушки? — переспрашиваю я. — Ну и что! Скорей всего они со временем рассосутся.
— То есть как это? — Он смотрит на меня насмешливо и надменно. — Это же правый глаз! А я охотник, понятно вам?! Я привык с правого плеча целиться!
Я смотрю — и не верю себе, слушая этого человека. Охотник… Целиться… И Вика со своей мамой в двадцати шагах. И Кирюхин, и все эти люди, пришедшие сюда, как к самому господу Богу, за исцелением.
— Тысячи людей, — с трудом выговариваю я, — мечтали бы… Но он больше не намерен со мной разговаривать, он встает, тяжело опершись о стол, и, медленно повернувшись ко мне необъятной спиной, спокойно и твердо выходит из смотровой.
А Широкова, значит, все это знает) И про «охотника» тоже?!
И снова передо мной встает лицо Широковой. Что ж, она неплохой врач я вполне приличный хирург. Четыре года она у нас и из них два заместите' дек заведующего. Весьма шустро. Но дело здесь не в ее талантах и даже не в ее отменной жизненной прыти. Она — племянница. Вот в чем штука.
Она красива, умна, почитывает, как водится, «Иностранную литературу», позванивает серебряными грузинскими финтифлюшками на шее.
Но кажется, даже эти черненые металлические загогулины и те звенят на ней иных звоном, чем звенели бы на прочих.
Пора перевозить Кирюхина. Я захожу в большую палату, сестры приготовили каталку, больные с интересом смотрят на нас со всех сторон. Все-таки событие.
Кирюхин, измученный болью в солнечном сплетении, слабо улыбается мне с подушки. На нем черные непроницаемые очки с маленькими дырочками. Так он немного видит.
— Здравствуйте, Кирюхин! — говорю я, наклоняясь к нему. — Собирайтесь, будем квартиру менять.
— А
ордер имеется? — спрашивает Кирюхин.— На арест, — прыскает кто-то на соседней койке.
— Глупый человек, — произносит в пространство Кирюхин. — Не ордер, а постановление. — Он важно поднимает татуированный палец.
— Грамотный, — смеются на койках.
— Да… станешь грамотным, — покашливает Кирюхин, и лицо его тотчас заметно темнеет от боли — кашлять ему тяжелей всего. — Так куда вы меня, Сан Палыч?
— Не волнуйся, Паша, просто положим в отдельный бокс.
— А, в «люкс», значит. Был про то разговор. Да только…
Его палатный врач — молоденькая Наталья Владимировна. Куда ей против Широковой! Ведь все знают — за последние два года из нашего отделения ушли пятеро врачей. Проработав здесь много лет, ушли. Главный молчит. И все молчат. Лишь один человек мог бы вернуть отделению его былое — тот ныне почти выветрившийся дух надежной дружбы, что как бы сам иссяк и пропал с приходом к нам Широковой. Этот человек — наш шеф. Но он занят проблемами высшего порядка, и что ему до наших мелочей. И в конце концов, наверно, шеф прав: всякий имеет то, что он заслужил. А мы молчим, и нам не на кого сетовать, кроме как на себя.
— Что значит «только»? Никаких «только» быть не может. Перевезем вас. Так надо.
Есть люди, с которыми никак не поймешь, как лучше: на «ты» или на «вы». А Паша Кирюхин как раз из таких.
Снова приступ кашля, и снова лицо его становится на минуту бурым. Кирюхин — «человек с прошлым», но о том, далеком, лишь вечными памятниками синие узоры наколок. Ныне и уже давно он — рабочий-печатник. Очень сильный, веселый на язык, любящий поговорить о политике и женском воле. Послезавтра шеф будет делать ему операцию, которую еще не делали никому.
Говорят, Кирюхин спас человек шесть. Своих, типографских. Пятисоткилограммовый бумажный рулон сорвался со стопора и покатился на людей по наклонному настилу. Кирюхин как раз вышел из цеха к автомату хлебнуть газировочки, когда раздался крик. И он кинулся под полутонный рулон и остановил его, но надорвался. А через час, уже у нас, в травматологическом отделении, вдруг почувствовал, как в глазах встает темный туман.
С тех пор прошло больше года. Не стало здоровья и прежней силы, а он, почти ослепнув, живет. И еще может потешать народ и подводить итог перебранкам и спорам между больными, вставляя свое веское соленое слово.
— Ох, и скучно-то мне одному будет, — улыбается он, — разве только бабулька какая забредет.
— Молчи, охальный! — раздается сзади знакомый сипловатый голос.
— А-а, Машенька! Здравствуй, теть Маш! — несутся со всех сторон мужские голоса.
Санитарка Маша, маленькая, старая, с большим курносым носом и, похоже, как всегда, малость «под градусом», стоит на пороге, взяв под козырек. Но тут она замечает меня и, страшно смутившись, ныряет назад в коридор. Палата хохочет. А Маша, церемонно раскрыв дверь, входит в палату на цыпочках и, чуть подрагивая головой, изображая убийственное подобострастие, направляется прямо ко мне.