Стена
Шрифт:
Нужны они были, само собою, не для того, чтобы подслушивать разговоры. Но обнаружить само присутствие врага, особенно в ночное время, когда темнота скрывает всякое движение снаружи, можно было наверняка.
Попасть в траншеи возможно было либо с риском, — спустившись со стены по веревке и подняв одну из замаскированных дерном крышек, либо через два прорытых под стеною туннеля, узких, как лисьи норы, начинавшихся и заканчивавшихся колодцами. Закрывались они толстыми коваными решетками и вдобавок дубовыми створками. Их охраняли всего тщательнее — хоть и узок ход, но пролезть по нему сможет и враг… главное, чтоб он об
Между тем створки были откинуты, а решетка поднята. Воевода, увидав это, нахмурился:
— Почто не закрыто? Стоите вы здесь или нет, то не важно: вход открытым держать нельзя.
— Так как же не держать, Михайло Борисович! — воскликнул старший из стрельцов. — Туда ж час назад твой этот порученец спустился, коего ты вчера поутру наблюдать за работами поставил. За тем, чтоб, значит, доски все в траншеях проверили, да крепеж.
— Колдырев, что ли? Так он мне вчера же вечером и доложил, что все сделано. Для чего было снова туда лезть?
— Проверить еще надо было… — долетел из темного колодца глухой голос, и вот уже Григорий, выбрался наверх и распрямился, отряхивая с кафтана комочки влажной земли. Следом за собой он вытащил пищаль. — Проверить, можно ли достать поляков пищалью из крайнего слуха.
— Нельзя что ль достать? Что так пасмурен? — спросил Шеин.
Лицо Колдырева казалось темным, точно было в тени. Во всем остальном Григорий оставался прежним, однако от проницательного взора воеводы не укрылась происшедшая в нем перемена.
Григорий отвернулся, но потом вновь посмотрел в глаза Михаилу:
— Что сейчас говорить об том? Сейчас дело у нас всех одно: город оборонять от ляхов… Прикажешь еще какие укрепленные места проверять?
— Иди покушай да передохни, — бросил Шеин. — На ночь назначаю тебя к Авраамиевским воротам, в заслон. Может статься, что ляхи эти ворота взорвут да попробуют в гости пожаловать.
— Ну, что же… — голос Григория дрогнул. — Вот это пускай.
Он развернулся и зашагал прочь, однако Михаил догнал его. Взял сзади под локоть, развернул лицом к себе.
— Говори.
— Что говорить-то?
— То и говори, из-за чего у тебя на душе так почернело. Не слепой же я. Ну?
Теперь они стояли одни, на одной из узких крепостных улиц. Никто уже не мог услыхать их разговора… и Колдырев дрогнул:
— Отца моего убили.
Воевода осенил себя крестом. Взгляд Михаила стал жестким и холодным, будто стальное лезвие.
— Сам со стены видел: горит что-то в нашей стороне. Оказалось, церковь Сущевская горела. Я еще помолился про себя, чтоб отец мой успел уехать. А уж перед самым пожаром посадским прибежал мальчонка, дворовый батюшки моего. Вот он-то и рассказал, как оно было… Убили поляки старика.
— Что мне тебе сказать, Гриша? Утешение у тебя теперь только одно: бить супостатов. Другого не дано. А за кровь православную с них Бог спросит…
Вернувшись в палаты, Колдырев ополоснул лицо, выпил чашку молока, заел ломтем хлеба. Сел на лавку под образами, опустил голову на руки…
И тотчас увидал отца. Дмитрий Станиславович стоял на пороге той самой сожженной ныне Сущевской церкви, одетый в длинный белый охабень, [68] вроде простой, как у мужиков, но сшитый из дивной ткани — она словно бы серебрилась на солнце.
Боярин улыбался ласковой, светлой улыбкой и, глядя на Григория, поднимал руку для благословения.68
Охабень — длинная верхняя мужская одежда, ее шили разной длины, до колен и до щиколоток. Носили охабни в основном люди низших слоев — крестьяне, торговцы, небогатые купцы.
— Батюшка! — прошептал Гриша, чувствуя, как сжимается сердце, как заходится дыхание. — Батюшка! Скажи же, что жив ты, что неправда это…
— Да как же я могу не быть жив, Гришатка? — старик засмеялся. — Я ж не курица какая, чтоб взять да помереть! Мы люди, мы ж безсмертные. Забыл?
Григорий понимал, что спит. Понимал, что не хочет просыпаться, потому что ему нужно было поговорить с отцом, нужно было очень многое ему сказать.
Он попытался сделать шаг, чтобы подойти ближе. И не смог. Будто кто-то определил ему просто стоять и смотреть на светлую фигуру старого воеводы. А тот совершил в воздухе крестное знамение:
— Благословляю тебя, сын! Вот и ты дорос до священной брани. Вот и слава Богу… И прости меня, что не пускал тебя ране.
Сновидение стало растворяться, гаснуть, и Григорий готов был разрыдаться.
Сквозь сон он ощутил, как мягкая и легкая ткань прикоснулась к его щеке, осторожно смахнула с нее что-то. Григорий открыл глаза. Сперва увидал тонкий белый лен платка, которым чья-то невесомая рука только что отерла ему слезы. Потом платок исчез, и показалось, что вернулось сновидение. Но теперь перед ним было красивое, как ясное утро, девичье лицо.
— Катерина? Ты что тут?..
— Да я тебя разбудить пришла, — безмятежно отвечала девушка. — Гляжу, а ты весь в поту. Вот подошла, да и отерла. Прости, коли разбудила.
— Нет, ничего.
— Саня сказывал мне, что батюшку твоего, боярина Колдырева, убили… Господи, вот нехристи!
— Это они нас нехристями считают, — мрачно усмехнулся Григорий и встал, затягивая пояс. — То-то и пришли — учить неразумных…
Катерина вскинула взгляд, и он поразился тому, как ярко горят ее щеки.
— Ничего они не получат! — прошептала девушка. — Ни земли нашей им не взять, ни веры не отнять.
— Ты ж Европу любишь?
Колдырев сделал шаг. Катины глаза жгли его темным огнем.
— Да какая ж они Европа, ляхи эти?! — шрамик на левой скуле Кати побелел. — Они ж хуже татар!
— Незваный гость… — невпопад запнулся Григорий, глядя на Катю, и думая совсем об ином: очень хотелось ему поцеловать этот шрамик. — В общем, этих гостей сегодня и встретим. Первую чарочку поднесем.
Катя вздрогнула. Они стояли теперь совсем близко друг от друга, и Грише показалось, будто он ощущает, как у нее колотится сердце.
— Только ты смотри, — вдруг почти сурово проговорила девушка, — смотри, не клади голову почем зря. Поберегись.
— Да уж не хотелось бы сразу. Еще пригожусь, надо думать. Не возьмут нас ляхи приступом, осадой обложат. Каждый нужен будет.
— Поберегись, — повторила Катя, будто заклиная. — А я о тебе молиться стану… О Мише и о тебе.
— А об Андрее? — невольно спросил Григорий… и тотчас выбранил себя. Какое, в самом деле, он имеет право спрашивать?