Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы
Шрифт:
5. ПЕРВАЯ СТРОКА
И вот опять, когда произношу слова к тебе, то делаюсь несмелым. Я знаю: в тех словах — всё, чем живу, всё, что задумал сделать главным делом. Заветные слова к тебе несу, запас труда и жизни опыт скромный. Изведав слов нетленную красу, красу лесов, степей, земли огромной. Слова любви и жизни я берег, ждал мастерства, копил его по капле на войнах, в мирных днях, копил, как мог, и пробовал, и спрашивал: «А так ли?» И сердце подсказало мне: «Пора!» Земля шепнула о сыновнем долге в тот час, когда вещали рупора о стройке гидростанции на Волге. Чтоб всё сказать, я взял издалека. Ни слов, ни дней, ни лет мне не хватало. И зазвучала первая строка в день пуска Ахтубинского канала. Мы, партия, единственной судьбою зовем тебя, надеждою своей. Как сыновья, мы счастливы тобою, ты счастлива любовью сыновей. Прими же те слова, что я берег! Ты, партия, живешь в сердечном гуле, в работе лет, в полете первых строк любви и клятвы. Ты — всему исток. К тебе опять слова мои прильнули.
6. ГРЯНУЛ СРОК
О чем ты шепчешь вдалеке? Смеющийся и хрупкий твой голос у меня в руке дрожит в нагретой трубке. Я в Сталинграде, ты в Москве, меж нами — тыща с лишним. По электрической канве приходит голос слышным. «Когда приедешь? Навсегда?! — И смехом зазвучала. — Собою недоволен? Да? Хорошее начало! Экзамены? На всех парах! Что? Жизнь тебя задела? Засесть в Быковых хуторах?! Хорошенькое дело!..» Меж нами мир гудит живой. Волненьем нашим полная, летает силы грозовой изломанная молния, как от руки и до руки, когда вдвоем сидели и сквозь деревья огоньки мерцали еле-еле. Как
от плеча и до плеча
в ту полночь грозовую, когда толкали, хохоча, машину грузовую.
Тебя увидеть не могу, а кажется, что рядом. По нитке тоненькой бегу за грозовым зарядом. И удивляется заряд: «Какая-то нелепица: по телефону говорят, давно могли бы встретиться!» Всё по-другому быть могло, а стало всё, как было. «Постойте!» — «Время истекло». И молния остыла. Ты, уши пальцами прижав, ждала исхода гула. П, на колене подержав, портфелик застегнула. Платок пуховый замотав, «Идем!» — себе сказала. Прислушалась — звенел состав у дальнего вокзала. Пошла, как щепочка в пруду, от ветровой назолы рукой спасая на ходу взлетающие полы. Ты замечаешь, в первый раз случилось вдруг такое: нашло — не исчезает с глаз, нашло — и нет покоя. Стихами я теперь пишу, сон убегает рано, и я тянусь к карандашу, к бумаге. Правда, странно! Не смейся, пожалей меня, стихи сильнее яда. А вдруг до нынешнего дня не знал себя как надо? А может, просто грянул срок, жизнь встретилась со мною и опалила с первых строк своей взрывной волною! Теперь зажегся и горю от рифмы нет отбою, и, как поэты, говорю я вслух с самим собою.
7. ПЕРВОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
Вот и осень. Земля моя, здравствуй. Над Волгой я опять на быковском стою берегу, осененный сыновней любовью и долгом. Столько снов твоих, слов твоих я берегу! Пароход отошел. Я остался. Наплыло, к сердцу сразу прильнуло родное село. Захлестнуло тоскою глаза, то, что было, то, что будет, меня за собой повело. Золоченые прутья в плетни заплетая, ходит осень. Окрасила шпиль каланчи. И соломинки засветились, взлетая, как будто опавшие с солнца лучи. Отошло это лето, палящее зноем. Суховей отсвистел, и развеялась мгла. Нелегко выполнять тебе дело земное, ты устала, земля моя, изнемогла. Здесь вот мама и сестры арбузы грузили. Чтоб не ползал — меня зарывали в песок. Здесь вот так и сидел я, отрыться не в силе, заслоняя ладонью нагретый висок. Помню всё: мы с тобою, земля, побелели, пить просили. Но жар опрокидывал нас. В огнедышащей мы задыхались купели — ты, земля моей жизни, и я, свинопас. Мы лежали. Кругом никого! Чернобылом ты шумела. Зеленые всходы пожгло. Цыпки трескались у меня на ногах… Это было. И забыться всё это никак не могло. Ты детей своих грудью иссохшей растила. Просто чудо, откуда в арбузе вода?! Просто чудо, откуда во мне эта сила? Я, твой сын, мог совсем не подняться тогда. Дом на самом краю Столбовой расшатало. Окна лопались от ледяной синевы. Ты всегда натощак засыпало устало, детство робких детишек Натальи-вдовы. Нелегко нам, земля моя, было. Веками ты страдала. Тебя зажимали пески. Ты сухими, как жухлые плети, руками нам макуху дала, разломив на куски. Год за годом желтели арбузные плети. Хлеб горел. Высыхали колодцы в степи. Год за годом твои босоногие дети вырастали под плач: «Потерпи! Потерпи!» Помню стужу январскую. Ветер морозный. Люди медленно двигались, снегом пыля, знамя с черной каймой плыло в музыке слезной. С Ильичем в это утро прощалась земля. Мама в красной косынке пришла. Делегатка! В дальний город Камышин уехала вдруг. На собранья ходила, робела украдкой, избиралась куда-то поднятием рук. …Ватник свой отдала мне, он теплый от мамы. Я кнутом подпоясался. Сшили тетрадь. В школьный класс повела меня за руку прямо: «Ты тетрадь береги и чернила не трать!» Хилый, робко вошел я, а встретили косо. Навсегда я подробно запомнил полы. Я, заморыш, их выучил собственным носом, находясь в основании кучи-малы. Но учитель рукою водил мою руку. Плыли буквы… С тех нор навсегда я проник в ученичество и влюбился в науку — в наш великий взволнованный русский язык. Осень! Осень! Года отшумели какие! Я на первую улицу вышел, стою. Не узнаешь открытые лица людские. Только землю, избитую мглой, узнаю! Не узнаешь: за трактором нету погони, по дорогам райцентра машины снуют, слышно радио, в клубе трепещут ладони. Не узнаешь… Но воздух сухой узнаю! Из дворов выбегают обутые крепко и веселые — в новую школу, скорей!.. Не узнаешь… Но вдруг поднимается кепка — да, ты всё еще здесь, узнаю, суховей.!.. «Извиняюсь, товарищ… — задержался прохожий.— Не признаете? Нет? Двадцать лет позади! Не Денисов? Денисов? На отца как похожи! Я Савельев, сосед…» — «Дядя Федя, гляди!» — «Витьку помнишь? Он здесь, в МТС инженером. Томка в пединституте, приедет сюда…» — «Урожай как?» Смутился он: «Средняя мера, выжигает…» — И покраснел от стыда. За тебя покраснел, понимаешь, природа, ты такая уже не по нраву ему. Ты давно уже отстаешь от народа. А народ за тобой не вернется во тьму. Помню, летом решил, уходя в свинопасы: всё, что за зиму вызнал, земле передам. Книжку клал на полынь, подкреплялся припасом, И читал, и читал я земле по складам… А страна протянула мне добрые руки и с энергией жизни сдружила навек. И забыл я о давнем решенье в разлуке. В городах, у далеких расцвеченных рек. Мой отец от земли отрешился однажды. Он в Царицыне рухнул с заветной мечтой. И не мог я простить тебе огненной жажды, мук голодных, слезы материнской святой. Но случилось и наше свиданье второе. Снова партия сына с землею свела. Понял я на волне Сталинградгидростроя, что люблю тебя, помню, ты в сердце жила… Помню всё и люблю тебя, землю родную, но не ту, что макухой кормила меня. Я люблю тебя вновь молодую, иную, ту, которой становишься день ото дня. Помню всё и люблю тебя, степь дорогая. Вас люблю я, Быковы мои Хутора, не былая краса мне мила, а иная, ваше завтра люблю, а не ваше вчера. Я люблю тебя там, за Калиновой балкой, где морские к тебе пристают корабли, где арбузы раскатятся прямо вповалку. Будь районом живой, плодородной земли. И за эту любовь, за отцовскую муку и за эту мечту вековую твою все стремленья свои, всю любовь, всю науку — всё, что нужным считаешь, тебе отдаю. То, что было — людское голодное горе, недороды, кулацкий разнузданный гнет, — всё отжившее — пусть это волжское море животворной своею волной захлестнет!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПОЭМА В ПОЭМЕ

1. У СОЛЯНОЙ ДОРОГИ
Шли в глубь степей по цареву указу левобережьем, страдая без воды. Скучно тут зоркому русскому глазу, да надо! Селился заслон от Орды. Соляная дорога! Для всей России, для дома каждого и очага по этой дороге соль возили от Эльтона и Баскунчака. Давно отшумели года боевые, давно уж отхлынула темная тать. Но стали тут поколенья живые всё глубже и глубже в землю врастать. Были когда-то указы именные, но давно уже землю разодрали в клочки Денисовы, Панечкины, Степные, Баженов — сперва еще так, кулачки. Для них оказалось, что и голь — не обуза, иди по найму из года в год. Не было слаще быковских арбузов, нигде так земля не давала доход. Быковский арбуз — полосатое чадо! Попробуй одною рукой удержи. Лопнет, раскрыв заревую прохладу, издалека только нож покажи! Денисовы и зерна в землю метали: поближе — арбузы, пшеница — в глуби, на третью весну меняли местами, сушь ли, голод — лопатой греби! Сами надрывались в страдную пору, голь нанимали, держали в горсти. Хищные, жадные лезли в гору. Рубль идет! Успевай грести! Только Баженов да Степной, пожалуй, могли помериться, шли в расчет. Да еще Ковылин — не камень лежалый! Любой норовит тебя слопать, черт! Панечкин — этот землей похлеще, но нету коммерции — кишка тонка. Живет в Петербурге, степной помещик! Спохватится. Скупим. Живи пока. А этот, Стрыгин, — и откуда их носит? — тоже лезет, совсем старичок, скот пригнал, а выгоны просит. Со временем — к ногтю, а пока — молчок!.. Так и следят друг за другом, волки. Главный — Денисов: «Эй, сторонись!..» Служат обедни матушке-Волге, баржи гонят и вверх и вниз. Один другому ребятишек крестит, целуются на свадьбах: «Милый, кум!» Пьют, обнимаются — честь по чести… Ночью пылают от жадных дум.
2. КОНЕЦ ВЕКА
Январь восемьсот девяносто шестого. За тюремной решеткой не спит человек. Он ходит по камере, снова и снова обдумывает подступающий век. «Тюрьма?! — он по стенке постукал лукаво. Да, есть неудобства… Но время не ждет. Работать! Работать! Нет у нас права на передышку. Схватка грядет!» Волна нарастает, не знавшая спячки, крепчает. Задача ясней и сложней. Гудят по стране забастовки, и стачки всё яростней, определенней, дружней. Рабочим необходима учеба, склонились над книгой чубатые лбы. Объединились, как первая проба, кружки в Петербурге «Союзом борьбы». «Работать!» Ну что там тюремные стены, он видит Россию, людские сердца. Видны ему, как никому, перемены, он видит, как крепнет начало конца. Он видел: орел пошатнулся двуглавый, и Зимний уже на себя-не похож, и коридор канцелярии главной — Невский —
почувствовал нервную дрожь.
Он видит: от фабрики Торнтона шире волна забастовок идет по стране. Союзы возникли в Москве и в Сибири, в Ростове, Киеве, Костроме. Сквозь стены видна ему Волга родная, он мысленно видит с симбирской горы, как, землю и труд под себя подминая, идет капитал, молодой до поры. Поволжье — кулацкие цепкие пальцы на горле бесправной, босой бедноты, пустые мешки безземельных скитальцев, детишек сведенные голодом рты. К Самаре, к Саратову — ниже по Волге, — всё дальше, к Царицыну мысль повела. Всё ходит и взглядом внимательным, долгим глядит он под крыши Быкова села. Денисова видит под крышей амбара: Ефим не нахвалится сметкой своей, пока что не знает, слепой от угара, что кризис идет на степных королей!.. Сквозь крыши, покрытые жгутником редким, он видит горящие гневом глаза. Он видит: в избе у Бабаева Федьки в потемках потрескивает гроза. Присядь и молчи, самокруткой согрейся. Листовка советует, кличет, зовет! Всегда, проходя из Царицына рейсом, механик Варламов их Федьке сдает. Он видит: склонились, читают средь ночи Мазуров, Бабаев, Степан Дремлюг а, волнует их верное слово рабочих. Он видит товарищей. Видит врага. На Невском уже фонари погасили, он вел карандашный отточенный клин: «Развитие капитализма в России». Подумав, добавил: «Владимир Ильин».
3. КРИЗИС

На юге России к рассматриваемому виду торгового земледелия относится также промышленное бахчеводство… Возникло это производство в селе Быкове (Царевского уезда Астраханской губ.) в конце 60-х и начале 70-х годов… Лихорадочное расширение посевов повело; наконец, в 1896 году к перепроизводству и кризису, которые окончательно санкционировали капиталистический характер данной отрасли торгового земледелия. Цены на арбузы пали до того, что не окупали провоза по ж. д. Арбузы бросали на бахчах, не собирая их.

В. И. Ленин. Развитие капитализма в России.
Он вышел на крыльцо, Ефим Денисов, кленовую опору сжал в руке. Осенний ветер, налетая снизу, валы крутые гонит по реке. Шагнул Ефим. Сын юркнул под рукою, влетело шестилетнему Кузьме. Шел через двор, захваченный тоскою. Сороки дружно цокали — к зиме. Всё тут его — от дома до амбара, от крыши до соломинки — его. Из нищеты, из низа лез недаром, — в наследство не давалось ничего. Прошел базы и стал над волжской кручей, любил он волн блескучую игру. Широкоплечий, хитрый и могучий, — так он стоял без шапки на ветру. Тугие брови сдвинуло тревогой, огонь плясал в косых его глазах, наверно, где-то в тьме годов далекой сроднился с ним татарин иль казах. Глядел, как Волга бурей забелела, опять подумал: «Волга подвела! Арбузы на плетях — пропало дело, — передохнул, сжал пальцы добела. Развелись, хапуги, сеют, продают. Вон по всей округе хамы гнезда вьют! Вот и цену сбили, каждый вроде туз! П одвое плодились на один арбуз. Не прощу обиды, постоять могу. Подождите, гниды, всех согну в дугу! К Петербургу двину, у других скуплю, сдам наполовину, но не уступлю. Погоню на бахчу голь и татарву и своих в придачу в п оте надорву! Выйду крупным риском, наверх поплыву —  к Рыбинску, к Симбирску а не то в Москву. Всех скручу! Пойдете в чем жива душа…» Белеют волны брызгами на взлете. Стоял Денисов, тяжело дыша. Рвал ветер космы, с головы сгребая, бросал песок в пучину кутерьмы, и, сам в пучине Волги погибая, назад, к базарам, зачесывал дымы, как будто он тянул село Быково за волосы на гибель за собой. На берегу столпились бестолково дома, домишки — плотною гурьбой, но их держала степь: попробуй сдерни, уже им не страшны теперь ветра. На много верст, осев, пуская корни, шли в глубь степей Быковы. Хутора.
4. НАЧАЛО ВЕКА
В конце февраля отпустила погода, снег на Волге искрится, аж режет глаза. Опять зарекрутнивают много-народа, через Волгу на Царицын потянулись воза. Криком исходят быковские бабы, заламывая руки, пугают коней, падают бессильно в снеговые ухабы, ползут, держась за копылы саней, А тут еще трахома на каждом человеке, у докторской избы под конвоем ждут, когда, им отвернув красномясые веки, ляписом и купоросом их обожгут. «Надо бы полегче: гольтепа что порох, огнем угрожает военный крах!..» Каждое движение, каждый шорох в душе у Ефима рождает страх. Панечкин дождался: прошлись по амбарам, разграбили что можно, грозили огнем. Степной и Баженов выделили даром: «Прими, народ!..» («А потом вернем!») А вчера на зорьке ахнуло Быково: стражники спешились на Столбовой. И стало непривычно тревожно и ново — и покатился по улицам стон и вой, И вслед за рекрутскими ледовой тропкой сегодня двинулся в дальний путь возок с Мазуровым и Дремлюгой Степкой, так окровавлены, что страшно взглянуть. Долго Кузьма бежал за ним с обрыва, валенки в сугробах черпали снег, бежал, задыхался, дыша торопливо, домой повернул, ускоряя бег. Во двор, на крыльцо и в горницу с криком влетел и чужого не заметил от слез. «Тятя, скорей, догони, верни-ка! Гаврилу куда-то солдат повез!..» — «Кого?» — остановил незнакомый голос. Кузьма столкнулся взглядом с мясистым лицом. Оперев на шашку ус, похожий на колос, урядник за столом восседал с отцом. «Какой Гаврила, а? Не Мазуров ли это?» Ефим махнул рукой в бородавках колец: «Поденщиком работал у меня три лета, Кузьку к себе привязал, подлец!» Плакал Кузьма, ни на кого не глядя. «Цыть, сопляк! Ума еще нет». Урядник рассмеялся: «Вот тебе и дядя! Сколько мальчонке?» — «Четырнадцать лет». Звякают стаканы. «Кузька, вот что: ну-ка быстро тулуп надень, сбегай моментом, что она там, почта, газеты не приносят четвертый день!..» Лбами соткнулись, оборвали песни… «Где? — рычит урядник. — Быть не могёт! Читай!..» Кузьма прислушался. «Царицынский вестник». Февраль. Двадцать третье. Пятый год.

«Забастовка. Совершенно неожиданно 14 февраля на французском заводе рабочие в количестве 3000 человек объявили администрации забастовку. По требованию, рабочих были остановлены машины и выпущен из паровиков пар. 16 февраля забастовали рабочие на мукомольной мельнице Гергардт, на чугунолитейном заводе Гардиена и Валлос, в механической мастерской братьев Нобель, на механических заводах Грабилина и Серебрякова. 18 февраля к забастовщикам присоединились все лесопильные заводы, типографии и часть пекарен. Происходили большие сборища рабочих на улицах. В этот же день в царицынском затоне прекратили работу рабочие, имеющие отношение к ремонту судов.

Не выходившие с 19 февраля местные газеты первый раз выпущены 23 февраля».

«Что делают!. Чувствуешь, что там творится? — Урядник встал, шатаясь.— Вон он где, яд! Наших крамолой снабжает Царицын…» Ефим перекрестился: «И что там глядят?» — «Не умеют, вот что, меня бы туда-то, я бы всё пронюхал, загодя раскрыл…» Кузьма спасал Мазурова, убивал солдата. Потом над зимней Волгой взлетел без крыл…
5. ГОЛОДАЕВСКИЙ ЕРИК
Рвется высокий конь каурый, боится разливной воды, вбок круглым глазом водит хмуро: «Куда ты гонишь без нужды?». Почуял всадник весом мелок, хотя знаком ему на вид, и шею завернул умело, достать губами норовит. А всадник полонен весною, он с Волги взор не сводит свой. Сюда дорогой гнал степною, отсюда — топью лутовой В Голодаевку с приказаньем отец послал: поезжай, спеши. Семь верст не дорога, а наказанье. А там на улицах ни души. И там прошлогоднее злое лето голодом вымотало к весне. В избы входил, — всё одна примета: лежат распухшие, в полусне. Жуткий голод стоит и в Быкове. Хлеб дома в горле стоит, как ком. Сумки, припрятанные наготове, Бабаеву Федьке тащил тайком. Под взглядом отцовским дрожали руки, а всё же украдкой давал, носил. И там, в Быкове, и тут, в округе, держался народ из последних сил. Дом отыскал, постучал в ворота, хозяина сразу узнал: зимой к отцу приезжал он, ругались что-то, но с рожью в мешках уехал домой. Хозяин узнал: «От Ефима? Схожи…» — «Тятька вам передать велел, мол, срок прошел, мол, ждать не может, мол, по уговору берет надел…» Качнулся хозяин, осел на приступок, спиной отворяя сенную дверь: «Изверги вы Твой отец преступник: всё пожирает… Зверь, зверь!..» Рвется высокий конь каурый, боясь разливной весенней воды; глазом настороженным водит хмуро:  «Куда ты гонишь без нужды?» Кузьма задумался и вразвалку сидит. Вдоль Волги едет юнец, не по сухому — Калиновой балкой, — а лугом. Поймал бы его отец! Он думает: «Будет страдать скотина, сиротская убыль, медлит вода, „шубой“ луга покрывает тина, трава не пробьется, опять беда!..» Дунул свежак, валы побежали. Волга… Кузьма придержал коня. Волга… Как мучаются волжане, не знаешь! Течешь, красотой дразня. Он думает: «Пользы от Волги нету, рядом, в степи, без воды всегда. В страхе люди трясутся к лету: что будет — пожары иль голода?..» Дальше едет Кузьма. «Не шутка — такое названье не зря дано. „Голодаевка“ — прямо жутко. Видно, голод знаком давно. Когда дожди — не узнаешь природу: пшеница — морем, а рожь — стеной. Поднять бы в поле волжскую воду… А сила? Это вопрос иной…» Едет он. Справа пологий берег, слева степь. На его пути — водой наполненный длинный ерик, ни переехать, ни перейти. Рвется высокий конь каурый, боится разливной воды, глазом настороженным водит хмуро: «Куда ты лезешь без нужды?» Конь храпит, назад оседая, а всадник, не отрывая глаз, глядит на то, как волна седая хлещет обратно, сквозь узкий паз. Вдогонку за Волгой, ушедшей в ложе… из ерика, ставшего озером вдруг, летит ручей, тишину тревожа. Вода выскальзывает из-под рук… Закрой-ка ерик сейчас запрудой, воды тут хватит на сто полей! Кузьма горячится: «Черпай оттуда. Налево — залежь, вспаши, полей… А чье это всё? А кто это может? Никто не подумает, каждый слеп. каждый землю худую гложет. Нет дождя, пропадает хлеб… Каждый мечтает о жизни лучшей, а сами, руки опустив совсем, от голода до голода надеются на случай, на господа… Эх, показать бы всем!..» Ходит конь, не стоит каурый, Кузьма направил его в объезд. Быково виднеется грядкой бурой, в небо воткнуло церковный крест.
Поделиться с друзьями: