Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы
Шрифт:

ВЗДОХ ОБЛЕГЧЕНИЯ

124. ТЫ СЛЫШИШЬ?

Уже отболела во мне эта женщина и отоснилась. Нет, нет… отоснилась. А ваза искрилась и пела, та ваза, что с нею давно мы купили когда-то. Та ваза жила на полу, поблескивая синевато… В тот день было столько цветов. Куда их девать, мы не знали. Взявшись за руки, в солнце, мы шли по долине Арбата. В тот день и купили мы эту метровую вазу и сразу поставили на пол.. Отболела та женщина и отоснилась. А ваза стояла одна эти годы. И не виновата. Все эти длинные годы в ней жили цветы. Моей была ваза. В ней голос ее просыпался в хрусталинке каждой, то болью моей, то надеждой, то жаждой, гранью любой отражаясь в хрусталике глаза… И вот, возвратись из Ханоя, уставший от зноя Вьетнама, я вазу свою обхватил и понес напоить и цветами наполнить… И как она вдруг ускользнула — теперь и не вспомнить. Склонясь над осколками колкими, я не верил упрямо. «Это что за примета?» — ответа просил у соседей. «Скажите, к чему бы?» — тянул онемевшие губы… И ночью, поднявшись, еле дождался рассвета, звонил я той женщине: «Что это значит? Какая примета? Ответь мне — к чему это: вазы той самой не стало?..» — «Ах, это к хорошему, — грустно сказала, устало, — только осколки в доме уже не держи, понимаешь…» А тут меня снова дальние взяли дороги. Опять я взлетел над землей. И ходил по Парижу. Когда-то мы с нею ходили вот здесь
и смеялись от счастья.
Несло меня дальше. И в спящем Мадриде я слышал звон моей вазы… Внизу Атлантический океан отзывался, и дальше висел над водой до самого Пуэрто-Рико. Мы ночь догоняли до спелых огней Каракаса. «Ну что это значит?» — вопрос разрастался до крика. «Что это значит?» — звенела во мне моя ваза… На правом крыле самолета Большая Медведица стыла. В лохматые звезды месяц взлетел вверх рогами. И Тихий уже океан облаками размыло. Потом в самолете забрезжил рассвет. И потом, это чудо — Сантьяго и Исла Ниегра. И самое это: в колокола ударяет Пабло Неруда. Ничего не забуду. Тихий оплескивал камни. Необычный дом Пабло, на каравеллу похожий, и его самого. Жал руку морскими руками… А я всё раздумывал над собою и что-то итожил…
Когда поднялись после ужина, я не удержался: «Пабло, вы старший. Скажите мне — что это с вазой? И что это значит?..» Прикрыл он свои медно-желтые веки, за день уставший. Ревел океан за окном… «Пора было вазе разбиться. Настала пора ей уйти, чтобы не возвратиться. Она не могла оставаться, отзвучала она, отлучилась… А с вами в то время случилось ведь что-то, скажите? Да, в дом не входила в те дни, не входила другая? Не полнила светом весь дом?..» Я не собрался с ответом. «Это к лучшему!» — так сказал он. Ты слышишь меня, дорогая? Утром, чуть свет, я к берегу шел, поражаясь: и как это мог он обо всем догадаться — обо мне, о тебе, и о нас, и о том, в чем не смели признаться. И о вазе, ушедшей из моего одиночества странно! Спасибо тебе за открытие, Пабло, за это ученье, что жизнь непрерывна и в новизне постоянна. «Всё к лучшему!» Слышишь? На другом полушарии слышишь ли, Анна? На волне океана ты слышишь мой вздох облегченья?

125. ХЛЕБНЫЙ ГОД

Встану, полный добра и доверья, прямо к Волге лицом и замру. Воробьи пролетят сквозь деревья на обветренном этом юру. Это было со мною когда-то — чувство вечности и немоты — за Тулупное до переката провожал, заглядевшись, плоты. Правый берег казался загадкой, но открылся — пришли времена, стала сразу таинственной прядкой луговая моя сторона. Что за лето! Пылает дорога, степь желтеет на весь хлебозор. Ты спроси с меня, родина, строго, не подвел ли тебя с давних пор? Не давались нам песни вначале, так не ладилась песня без слов, изнывали мои быковчане, вопрошали идущих сынов. А нужна была Волге огласка, шли года обновленья земли. Непутевого взяли подпаска и в поэты его возвели. Николаевцы и быковчане, с вами снова — в родной стороне. Не речами сильны, а плечами; речи ваши — поручены мне. 1970

126. РАЗМЫШЛЕНИЕ В МАХЕНДЖО-ДАРО

Солнце, похожее на колесо арбы, легко, по-зимнему, катится без обычного жара. Я хожу и хожу вдоль каменной городьбы по гулким улицам города Махенджо-Даро. Махенджо-Даро — раскопки холмистой гряды. В тесных улочках окаменела прохлада. Почему опустели дома и бассейны твои без воды? Что случилось с тобою, прекраснейший город-громада? Эй, хозяева! Где вы, гостеприимные люди земли? Где флейты? Где гонги древнего Пакистана? Где хлеб ваш и рис? Зачем вы дома возвели? Куда вы ушли, куда вы исчезли так странно? И не у кого спросить, что случилось и чья тут вина. Как здоровье, как дети, как женщины, как урожаи? Безмолвствуют стены. В строгом строю молчат имена. Безмолвные буйволы каменных губ не разжали. Да, куда вы ушли? Шесть веков занесли вас землей, шесть веков мы, потомки, росли от невидимой нити. Я хожу и хожу. И тоска вековая за мной. Тишина. Одиночество. Вечное солнце в зените. А что, если вдруг… — у меня пересохло во рту, — не назад, а вперед шесть веков отсчитает планета и в немыслимой дали кто-то будет кричать в пустоту: «Эй, хозяева, где вы?» — и вдруг не услышит ответа.. Сейчас вот сорвется рука человека в ночи, рука, что на атомной кнопке дежурит устало… «В Махенджо-Даро идите! — кричат кирпичи. — Идите сюда, пока еще ночь не застала. Махенджо-Даро, твоя красота не легка, тебя мы, как памятник, славить и чествовать будем». Но нет, не случайно тебя нам вернули века, чтобы видели, помнили, знали и думали люди. 1968

127. СТИХИ ПО КРУГУ

Давайте почитаем все по кругу стихи друг другу, нам уже пора. Не круговую утвердим поруку, а честную поверку до утра. Как в молодости — помните? — бывало. Прошедших дней в обиду не дадим. Так кто у нас сегодня запевала? Я так и вижу — встали, как один. Смеемся все — попробуй разберись ты! — все запевалы, каждый о своем… Немыслимы в поэзии хористы, поодиночке дышим и поем. Другие видят в этом самомненье, а это лишь прикрытие всегда,— не видят, как берет тебя сомненье, не знают мук поэтова труда. Друзья мои, казахские поэты! Единым солнцем мы обожжены, одни у нас закаты и рассветы — я из степной заволжской стороны. Пой, Абдильда, в веселье и печали. Джубан, стояли мы рука к руке, когда в Белграде громом привечали казахский стих на русском языке. Пой, Халиджан, товарищ мой старинный, и ты, Сырбай, твой голос узнаю… Благодарю твой стих — не именинный, а настоящий, добрый, в честь мою. Друзей зову, на пальцах загибая. И тех далеких — как они близки! В круг позовем великого Абая, он песни слал, как беркута с руки. Не забываем высшего примера, учителя все с нами в этот час. Пусть к коновязи ставит Кулагера [38] наш Джансугуров, старший среди нас. Давайте почитаем все друг другу стихи по кругу. Начинай любой! Возьми нас, жизнь, опять к себе в науку… Поэзия, прими нас. Мы с тобой! 1967

38

Кулагер — конь певца Ахана в поэме Джансугурова «Кулагер»

128. КУЛАГЕР

Кулагер, крылатый конь, — лира и стрела… Степь его для славы вечной, видно, родила. Устали не знал великий первозданный конь, догонял любых бегущих, не боясь погонь. Песни бедного Ахана, стон его земной Кулагер промчал когда-то стороной степной. Зависть — древнее мученье, зависть всё могла, зависть и тогда умела бить из-за угла. Кулагер летел, как птица, на большой байге, благородный конь не думал о своем враге. Зависть черная, готовя смерти торжество, кол косоприцельный врыла на пути его. Зависть черную сломила вечная любовь. Я переводил поэму, ликовал, скорбел, то с Ильясом, то с Аханом вместе песни пел. И меня промчал над степью Кулагер не раз, целовал я Кулагера в ослезенный глаз. О поэзия святая, и тебе всегда зависть
ставила рогатки,
била без следа. Джансугурову Ильясу на его пути кол косоприцельный врыла зависть — не пройти. Сколько лет живет во мне сказка о коне! Думаю всегда о чьей-то тягостной вине. Есть у зависти, я знаю, кол и для меня, как Ахан и как Ильяс, не сверну коня. Слышу топот Кулагера, звон его копыт… Тот, кто песней степь восславил, нами не забыт.
1967

129. ОБРАЩЕНИЕ К ДРУГУ

Айдильде Тажибаеву

Косились синеглазые быки, ярмо набило вытертые выи. Вдали столбы крутились вихревые, обозы шли и шли… Передовые оглядывали степь из-под руки. Тоска сжимала русские сердца, степь жаркая парит перед глазами. Но в путь — во имя Сына и Отца — царица погнала из-под Рязани. Эльтон и Баскунчак влекли сюда, возили соль, соленую, как слезы. Но перехватывала орда все соляные русские обозы. И двинулись заслоны. Стой! Пора!.. Легли быки, усталые до дрожи. Так начались Быковы Хутора, как начиналось русское Заволжье. Распутали с рогов налыгичи, яремные выдергивали спицы. Быки жуют. А на возах в ночи под звездами далекими не спится. Так оседали русские посты. И шли казахи к Волге, к водопою, так встретились когда-то я и ты — в крови далеких предков — мы с тобою. Да, если только вспомнить, Абдильда, товарищ мой, и спеть про всё, что было, как шли степные долгие года, и сколько бед, и сколько страхов смыло! Давай пойдем вдвоем своей страной, с той битвы, что в сказаниях воспета, с тех лет, что начинали век иной, наш век в разливе ленинского света. Вся наша жизнь уместится как раз меж вехами великих одолений — от первых комсомольских поколений, от первых тропок на Кара-Богаз. Неведомый пришелец — бледный орс, таинственный казах широколицый открылись среди бед и среди гроз, чтоб хлебом, болью, солью поделиться. Единым устремлением дыша, мы шли друг к другу, как народ к народу, от первых тех разведок Балхаша к его медеплавильному восходу! Да только что железо, чт отам медь, — а сплав сердец! Стеной своей живою панфиловцы преодолели смерть в бессмертном сорок первом под Москвою. Мы слышим позывные по утрам и думаем о них: путем неблизким над Байконуром к звездам и мирам их вечной славы взмыли обелиски. Нам есть о чем сказать себе, о многом и вспомним и споем мы, Абдильда. Давай пройдем по пройденным дорогам, они нас снова выведут туда, где снова открываются просторы, где снова начинаются пути. Нам отдыхать и праздновать не скоро. Как раз пора нам к новому идти. Да, надо с тихой грустью оглядеться на детство и прикинуть наперед: что оставляем юности в наследство, чем вспомнят, если вспомнит нас народ? Мы в дружбе все дела свои вершили и дружбой перед будущим правы. Дай руку в эти дни твои большие, прими привет от Волги и Москвы. 1969

130. «В Неопалимовском ночном…»

В Неопалимовском ночном ледок похрустывает гулко. О неприкаянном одном забыли окна переулка. Живу за тридевять земель, сквозь зиму вижу еле-еле, и замела теперь метель мои далекие недели. Я спрашиваю: «Есть?» — «Жок, жок!» смеется милая казашка. Нет писем. На душе ожог. Опять и сумрачно и тяжко. Через Актюбинск, Кулунду в мечтаньях ночи коротаю, в Неопалимовский иду, как снег, к ногам твоим спадаю. Все подозрения простил, увидев в отсвете из окон, как след твой узенький простыл, как робок он, как одинок он! Но вдруг приснится рядом след и ты под тяжкою рукою. И вот уж снова сладу нет с неразберихою такою. Неопалимовский, прости. Лечу, морозом опаленный, обдутый ревностью в пути и жаждою неутоленной. 1969

131. «Стихи меня взорвут когда-нибудь…»

Стихи меня взорвут когда-нибудь. Как мне от них в себе освободиться, улыбкой озарить родные лица и самому легко передохнуть?.. Не отреченье, не леченье, нет, — стеченье лет под ложечкой, у вдоха, комок стихов, заполонивших свет. Прошу я, потерпи. Мне просто плохо. Пока запоминаю наизусть, будь терпеливой,— не легко, наверно. Не верю в счастье, радостей боюсь, притормозил дыханье суеверно. Ревную к тени, к призраку вины, к слезам твоим, и к улице, и к дому, к себе, к тому, пришедшему с войны с улыбкой, бесшабашно молодому. Всё жадничаю, жажду, вечно жду и при тебе всё о тебе тоскую, как будто бы я на весеннем льду ежеминутно головой рискую. Я знаю — весь — в терпении твоем. Смахни с меня неверия, как тени. Узнавший одиночество вдвоем, я славил одиночество со всеми. Вот-вот передохну, почти живу, — теснят слова высокого свеченья. Прошу тебя. Люблю тебя. Зову. Как труден он для нас, вздох облегченья! 1972

132. СКАЗКА ПРО АИСТОВ

1
Я шептал: «Повторись!» Просил: «Повторись вся как есть!..» Хотел, чтоб на свете земном ты опять повторилась, Хотел через годы тебя на руках перенесть, чтобы снова взошла, чтобы снова в себя претворилась. Повторись и явись, как является новый рассвет. «Повторись!» — клокотала у горла веселая жадность. Так не может случиться, чтобы ты не умножилась, нет, не могло же так быть, чтоб не длилась ты, не продолжалась. Прямо снилось и чудилось, будто бы мне довелось твой крик новорожденный слышать и первое слово, лицо твое видеть, родное от смеха до слез, и за руку брать, и вести тебя, школьницу снова. Просил: «Повторись», чтобы все осветились пути твоей нескончаемой тихостью и добротою, которую долго искал без тебя и не мог я найти, той самой, которой и сам-то, наверно, не стою. Я вызвал тебя, ты откликнулась, вышла за мной. Вода и земля нам нужны были для сотворенья. Я взял мою землю за гриву полыни степной. Волжские волны спели нам песнь повторенья.
2
Я вспомнил про сказки, стал их скликать на совет, хорошо, что я вспомнил про них и позвал без опаски. Хорошо, что, наученный лживостью пройденных лет, я вдруг обнаружил, что верю в хорошие сказки! Сказка про аистов вспомнилась! Аисты где? Аисты! Аисты! Но уже сентябрило. Аисты двинулись к нильской далекой воде. Аисты! Аисты! Даль отзывалась бескрыло. Я в Шереметьево сразу, на аэродром, отложил сигареты, ремнем опоясался гибко, взмыл меня в небо аэрофлотовский гром. В полночь уже опустил над огнями Египта.
3
Из Каира я вышел чуть свет. Ил запружинил у плоского берега Нила. Сквозь заросли шел я, и ночь исходила на нет. Пустыня, как в детстве, всё дальше и дальше манила. Аисты головы вскинули: вот чудеса! «Аисты, вас я ищу!» — «Ты откуда?» — спросили. «Откуда? Откуда?» — кричали на все голоса. «Аисты, ваш я земляк, прилетел из России…» Мы обсудили, как быть мне, я пошел на Судан. По Красному морю проплыл, гляделся в стеклянное днище Аисты находили меня по следам и заверяли: «Поможем тебе, мы отыщем…» — «Аисты, до свиданья! Буду ждать от вас новостей. Аисты, я прошу вас в прощальную эту минуту. Аисты, вы же всегда приносили хороших детей. Аисты, принесите мне дочку, Анюту!..»
Поделиться с друзьями: