Стихотворения и поэмы
Шрифт:
3
Дождь осекся внезапно. «Идут», — доложил я с обидой. Командир не ответил. Он туда же глядит. «Кто третий, не нашего вида?» Я сказал: «Кто же третий? Видно, где-нибудь тоже, как наша, застряла машина». — «Да, бывает со всеми». — «Или просто отставший нечаянно наш пехотинец». — «Штатский». — «Немец?..» — «Разрешите?» — «Докладывай». — «Мы осмотрели снаружи», — начал было механик, штатский вдруг подшагнул торопливо и тут же нас приветствует «хайлем». И бумагу сует командиру, и бормочет, бормочет… «Замолчи, да постой ты!..» — «Немцы там, много их. Только смирные очень. Приблизительно — с роту. Этот вот подбежал, дал бумагу, свое тараторит, вот бумага — прочтите. Может, правда — цивильный какой, водовоз или дворник, звездочет иль учитель?» Командир согласился: «Давайте, что же там, разберусь я». Вижу я — на странице, наверху, над строкой, нарисованы куры и гуси, сбоку — колос пшеницы. Немец бледный, стоит в ожиданье, не стоится на месте, руки за спину спрятал… «Это грамота за успехи в хозяйстве поместья, куровод он, ребята». 4
Это было давно. Мы ползли по дорогам елецким. Мы Орел обогнули. Вечереет. Вот пруд нас встречает волнующим блеском. Вдруг забулькали пули. «Кто стреляет?» Стреляют откуда-то из автоматов. «Подожди, не спеши ты. Не сгибайся! Идем. Вроде мы на работу куда-то. Документы зашиты. Вот дом а». — «Ну, скорей!» К дому первому мы подползаем, не стучась — прямо в сенцы. «Это кто там?» — «Да мы это, мы, не пугайся, хозяин, мы свои, окруженцы…» — «Что такое, старик, кто стрелял?» Он ответил молчаньем. Мы на окна взглянули: на стекле два отверстия, окруженных лучами,— две немецкие пули. За окном пруд лежит. Над водой желтоватой бьются гуси и утки: немцы с берега их подстреливают из автоматов и кричат в промежутки. За окном — птицы падают в воду, трепещут крылами над водою проточной. Немцы бьют и хохочут, трепещут и падают сами, но стреляют, хохочут… Вечером. Хлеб хозяин нарезал, ужин мы поджидали. Нам обмолвиться нечем. «На сельхозвыставке в прошлом году был медалью хлеб вот этот отмечен. Погодите». Старик наклонился, открыл половицу, отодвинул корягу, как ребенка, он поднял букет черноусой пшеницы, развернул нам бумагу. А в бумаге — за что награжден он законно, что поднялся из планов смелый мастер орловской земли — полевод из района Тимофей Емельянов. И сказал он, медаль о рукав вытирая: «В поле выйти бы с нею!» — «Выйдешь в поле», — сказал я. — «Куда там, ведь ты удираешь…» Я поднялся, краснея. «Ты бы, дед, помолчал. Ты бы
5
«Смотрите, — прервал мои думы радист,— на виденье похоже…» — «Это что там такое?» Мы привстали и смотрим, и немец встревожился тоже, вновь лишился покоя. Удомов показались четыре фигурки, и кружат, и руками нам машут. Мы ответили тем же, а сами — поближе оружье: немцы там или наши? Вот фигурки на нас прямо полем идут торопливо. «Это женщины!» — «Что ты!» — «Видишь — в платьях». — «Ну да, это вижу, вот диво». — «Трюк немецкой пехоты!» — «Да, а где куровод?» Оглянулись мы все — немца нету, метров двести отбежал он от нас в направленье к кювету, что уходит к поместью. «Стой! Назад!» Он застыл, повернулся и снова к нам, назад, потихоньку. «Дорогие!» — услышал я русское слово и увидел девчонку. «Вы откуда? — спросил командир.— Вы откуда?» Я стою озадачен. А девчата на нас налетели, как светлое чудо, со смехом и плачем. Тут и немец в поклоне склонился, как будто из жести, но глазами грозя им. «Ну, чего испугались? Это Фриц, куровод из поместья». — «Наш хозяин…» — «Хозяин?!» 6
Немец в землю глаза устремил, и сидит он, горюя. «Этот немец ученый, у него лист похвальный за кур, культурный он куровод!» — говорю я. Смех в глазах у девчонок. «Это Лена умеет, не его, не его эти куры, всё чужими руками, он ученый на то, чтобы с палкой… Культурный, чтобы с палкой над нами!» — «Вот как! Грамоту дай, — говорит командир, — ты бездельник, без обмана — ни шагу. Ты людей прикарманил, не только что кур и индеек. Отдавай-ка бумагу!» — «Ты ворованный труд на выставку выставил даже? Это, Фриц, не годится…» — «Вот у Лены отец был участником выставки, пусть она скажет — сам растил он пшеницу!» — «Лена, знаете, мы ведь тоже участники сами, вот спроси командира, в павильоне садов можно видеть подбитого нами „королевского тигра“!» Я на Лену смотрю и опять вспоминаю то утро, и Орел, и тот случай, и опять, как тогда, из-за той занавески как будто слышу голос певучий. «Как попала сюда? Где отец? Как вы жили? Расскажите нам, Лена…» — «Жили? Немцам всё про отца полицаи тогда доложили, услужили мгновенно. Вызывали его, приходили к нему — не пошел бы, отвечаем, что хворый. Зиму всю пролежал так в раздумье тяжелом. В марте — кинулись сворой. Обещали, грозили, а мы — притаились, не дышим. „Что ж, берите, в плену я, — вдруг сказал им отец.— Не могу не работать!“ — и вышел, и провел посевную». — «Значит, сдался старик!» — «Я знакомым в глаза не глядела. Отвернулись и люди. А отец всё кричал: „Не могу, не могу я без дела, кто работу осудит!“ Запахал и засеял, с утра и до ночи работал, нас гонял на участки, полицаев и тех доводил до соленого пота. Мать старела в несчастье. Я смотреть не могу на людей, стыд глаза застилает. Показаться нельзя нам. Мать к сестренке в другую деревню тогда увела я, а сама — к партизанам. А весна, как назло, в том году зеленела над миром, буйно ринулись всходы. В лес пришел к нам отец неожиданно и сказал командиру: „Вот, на суд я, к народу“. Только наш командир улыбался: „Осудим под осень…“ Говорили ребята: „Опыт, что ли, отец твой задумал с посевом и просит поглядеть результаты“. А посевы росли. Крепли стебли. И в пору налива слух идет по району: поднялась, поросла над землей небывалая нива — в листьях вся и в бутонах. Немцы силы сгоняли, людей и коней к косовице, только стой, погоди-ка: в поле — ни колоска, ни овса, ни пшеницы — молочай, повилика. Всё трава застелила. Пропал урожай. Угрожая, немцы бросились в села. Первый раз, не дождавшись совсем урожая, был народ наш веселый. А отец всё ходил по отряду, вздыхал виновато, повторяя при этом: „Я не мог без работы, посеял для них, но земля-то не родит дармоедам!..“» — «Слышишь, немец, земля не родит дармоедам! — кричу я. — В отделенья и роты в сорок первом не ты ли, добычу почуяв, свел цыплят желторотых? Не хотел ты работать, труд задумал отнять у народов, где войной, где обманом. Это из-за тебя хлеб не сеял три года Тимофей Емельянов!..» 7
Нам мотор привезли, мы в траву сковырнули горелый, новый — краном схватили. Немец кружится тоже, берется за каждое дело, тянется не по силе. Мы смеемся: «Смотрите, и этот работать умеет! Приучай свою спину. Дармоеды и рабовладельцы заметно умнеют, как пришли мы к Берлину». А теперь и Берлин на виду. Впереди — только мир и работа, честь победам! Нам в колхозы свои, на заводы свои нам охота, мы к работе поедем. Там теперь торжествует, в работу влюбленный, поднимается рано смелый мастер орловской земли — Тимофей Емельянов. (Это он над снопом становился тогда на колени, это я в ваши сенцы, я вползал и стучался в жару отступленья бредовом: «Мы свои, окруженцы…») «Лена, пусть отец вынимает медаль и гордится в день победы и мира. Пусть на выставке ставят его золотую пшеницу на подбитого „тигра“…» Немец кружится тут же — то гайку подаст торопливо, даже вытрет рукою, то броню он погладит ладонью, не хозяин, а диво! И откуда такой он? «Знаешь что, ты не нужен, иди-ка отсюда, — рассердился водитель.— Без тебя тут управимся, вон — в поместье иди ты!..» — «Что с ним делать, девчата, скажите». — «Давайте обсудим, вон машина готова. Его показать бы всем честным трудящимся людям!» — «Лене — главное слово». — «Он рабовладелец, он крал у земли и у неба, но расплата настала. Пусть работает сам он, чтобы, если заленится, — хлеба до весны не хватало. Ты слышишь — корми себя сам, а рабов не ищи ты, и живи себе смело. Вот тебе нашей социальной защиты высшая мера! Чтобы, видя мозоли твои, твой хлеб, заработанный потом, люди были б спокойны, чтоб тебя, подошедшего к мирным и честным работам, не тянуло на войны!..» «Уходи!» — мы кричим ему с танка. Он не верит чему-то, гнется, шляпу ломая. Это было за несколько дней до счастливой минуты победного мая. 142. ИЗ ПОЭМЫ «РАБОЧИЙ ДЕНЬ»
6. СМЕНА СМЕНЕ ИДЕТ
Бежит по открытой лестнице в шуме, веселом звоне весне молодой ровесница — девочка в комбинезоне. Косички схвачены бантом, идет меж домов поселка. Она, как струна, натянута, легонькая, как пчелка. К сини комбинезонной над кармашком приколот знак армии миллионной Ленинского комсомола. Ей на три ступени хочется прыгнуть, смеяться громко… Ну, что вы! Она работница! Девушка, а не девчонка! Апрель. На улице оттепель, зима в весну переделывается. И воробьям легко теперь — летят на каждое деревце. Она переходит улицу. Есть у нее желание еще посмотреть лицом к лицу краснокирпичное здание. Оно разрушено, скомкано, военной страдой обглодано, но сколько юного, громкого зданию этому отдано! Сколько с ним в жизни связано трудом и огнем воспетого! Всей жизнью она обязана славе здания этого. Стоит она, снова и снова читает слова позолоченные: «Здесь в августе сорок второго вооружались рабочие». Читай и смотри: из здания выходят твои ровесники, сдавшие испытание, торжественные ремесленники. Идете вы, смена старшего великого поколения, рабочего класса нашего следующее пополнение. Не видите вы — за вами с улыбкой следят, не строго, и провожают словами: «Счастливая вам дорога!» Учитель глядит с волнением, на площади вас выискивая. Идете вы по направлению летящей руки Дзержинского. Вот вы у завода замерли, остановились снова, даты побед на мраморе читаете слово в слово. Стена у завода светится славой гвардейским ротам. В ней вписан победной лестницей твой путь к проходным воротам. Учитель следит за тобою, мастер тридцатилетний. Ты стала его судьбою, явью, мечтой заветной. Он на комсомольском собрании был прерван снарядным свистом, он в бой из этого здания выступил коммунистом. Вы часть его сердца братского, вы юность его народа, комсомол Сталинградского тракторного завода. Идите с его решением без сомнений и оступи, в вас видит он продолжение своей комсомольской поступи. Дерзайте, страны новаторы, всей молодостью ударьте! В комсомольском характере — вечная юность партии. Учителю многое помнится. На груди его молодо залита золотом солнца звезда геройского золота. Следит он за взлетом вольного пути твоего неблизкого — к заводу от дома школьного, через площадь Дзержинского. Так партия непобедимая, сметая врагов и трудности, смотрит, как мать любимая, за комсомольской юностью. Так смена смене идет в строю, куда показал Ильич рукой, с великою эстафетою — к жизни коммунистической. 7. КЛЮЧ ЖИЗНИ
Завод мой, как мне тебя не помнить! Тяжелые, в стальной синеве, маслом пахнущие ладони меня погладили по голове. Завод мой, твои рабочие руки поднимали меня, несли. Ты открывал мне свои науки, летопись сталинградской земли. Меня, безотцовщину боевую, сироту гражданской войны, встретили, выстроились вкруговую и допросили твои сыны. «Можешь?» — спросили. «Могу!» — ответил и плыл за Волгу в тесном кругу. «Хлеб любишь?» — «Больше всего на свете!» — «А без хлеба можешь?» — «Могу!» — «А можешь?» И я обдирал коленки. «А спрыгнешь с третьего этажа?» Я сжал кулаки, прислонился к стенке. «Ну, попробуй!» — сказал, дрожа. Они заглянули в глаза мне твердо, потрогали ребра и кулаки. «Будешь с нами!» — сказали гордо. И мы пустились наперегонки. Ветер мечется пыльный. Волга к маслянистой воде звала. Над домами всего поселка небо, нагретое добела. Мимо Дзержинского, наглядеться на то, как беспредельна земля, бежало босоногое детство, пятками бронзовыми пыля. По оврагам и подвалам — в разведке, к Мечетке, подпрыгивая на ходу, детство первенца пятилетки выбегало в тридцатом году. К первому льду, зазвенев коньками, к первым арбузам летало вскачь. Ворота отмерив пятью шагами, с утра гоняло футбольный мяч. За первый трактор оно в тревоге. На митинге, дожидаясь конца, на крыле его, свесив ноги, сидело, как на плече отца. Комендатура не знала про это. Детство в завод влетало, трубя. Наши ворота остались секретом. Детство, я не выдам тебя! Детство, вижу в году далеком, мое несмелое, в первый раз в сборочный цех проникаешь боком, стоишь в уголке и не сводишь глаз. Вот и привыкло, почти как дома, опять приходишь сюда тайком. Ты, я вижу, уже знакомо с этим поблескивающим станком. Ага, — оглянувшись, к тискам пристыло среди обеденной тишины. Не глядя, ударило по зубилу, ссадину вытерло о штаны. Ты подпоясалось стружкой верткой. Смотри-ка, и голос уже не тот. Да кто это ходит такой походкой? Не слесарь ли это босой идет? Детство, а ну, разверни ладошки, мозоли потрогаем. Так и есть! Уже успели стальные крошки на кожицу розовую присесть. Ты отступать не желаешь, детство, что же делать с тобою нам? И ты мне само подсказало средство, — брови сдвинув, стало к тискам. «Делай!» — напильник запел несмело. «Делай!» — металл угловат, колюч. Рождается в муках великое дело, первое твое испытание — ключ! Ты слышишь: «Парень в делах не робкий!» Ты видишь — ключ твой, на завитке, шлифованным
стеблем, резной бородкой сияет у мастера на руке. Юности ключ этот мы подарим. Бери его. Сделай его судьбой. Ты слышишь — тебя величают: «Парень». Детство, что мне делать с тобой? Прощай, мое детство! Ступая неловко, шагом ухожу навсегда. Пахнет новенькая спецовка ветром свободы, огнем труда. Ты долго, долго бежишь за мною, и выдаешь ты меня прыжком, желаньем по лужам ходить весною, зимою вдруг запустить снежком. В цехах я шествую — взрослый парень? А ты не слушаешься меня, бежишь проехаться на электрокаре, гайками спрятанными звеня. Я к проходным подхожу степенно, свой пропуск открываю, а ты на фотокарточке чубом пенным контролершам улыбишь рты. Ты так непоседливо, так глазасто, тебя похлопывают по плечу, тебе улыбаются метров за сто, а я о деле сказать хочу. Юность моя подошла к девчонке. Ты планы отвергаешь мои: мне б — прикоснуться к ее ручонке, ты — в косу ей впутываешь репьи. Я в комсомол подаю, так что же ты на собранье робеешь вдруг? Комсорг я, хочу показаться строже, — а ты вырываешься с пляской в круг. Я брови сведу — ты зальешься в смехе, сесть приглашают — ты любишь стоять. Меня вожаком называют в цехе, а ты — в заводилы метишь опять. Детство! Я за тебя краснею, мне неудобно с тобой идти. Юность! Мне по дороге с нею! Ты отстаешь от меня? Прости! Где ты? Нет от тебя ответа. Прощай! Всё меньше твоих примет. В первую смену встают с рассветом в году далеком в пятнадцать лет. Прощай, мое детство! Прощай, мое детство! Ключ твой — в надежных руках теперь, юность берет его как наследство, он открывает любую дверь. Не зря мастера заводских слесарен тебя испытывали ключом. За ключ моей жизни я благодарен, любой секрет ему нипочем. Ключом открывается день работы, шумная праздничная страда. Ключ твой открыл для меня ворота в волшебный мир моего труда. 143. ДОРОГА К МИРУ
ПРЕДИСЛОВИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Тетрадь первая ТЯЖЕЛЫЙ РАССВЕТ
Первый раз я увидел рассвет с неохотой, помедлить просил, но этого не случилось. Ночь отпрянула, и над краем болота солнце холодное просочилось. Командир отделения как стоял в плащ-палатке, так стоит. И дождь всё так же струится. Нас осталось не много после огненной схватки. Нам надо сквозь заслоны фашистов пробиться. Сколько нас? Пятеро. А патронов двенадцать. Сколько нас? Мы еще не знаем об этом, еще в живых никто не может считаться, пока не выстоит перед этим рассветом. Нет, не дождь… Теперь изменилась погода. То, что было дождем, становится снегом. Первый снег. Первый снег сорок первого года! Первый выстрел — за вспышкою следом. «Вон идут!» — говорит командир. Стало страшно. «Самое главное — встать нам. Гранаты проверьте, приготовьтесь, мы пойдем в рукопашный. Плен страшнее и мучительней смерти!» — «Ну, Сережа! — Я гляжу в его глаза голубые, русый чуб его смят порыжелой пилоткой. — Мы пробьемся?» — — «Пробьемся! Нас ведь родина ждет! Мы нужны ей!» Снег на землю идет торопливой походкой. Лес вдали — в снеговом пересвете Метров за сто, через болото, деревня. Солому на крышах разбрасывает ветер. Немцы там. И в лесу. Вон бегут меж деревьев. По земле резануло. Мины чавкнули разом, пулемет застучал, и траву зашатало… «Ну, вперед!..» Я охватываю глазом лес, и поле, и небо, и всё, что попало. Сотня метров! Я плыву сквозь болото, нет, тону, нет, плыву еще, в тину влипая. Сердце держит меня и зовет: жить охота!.. Пули булькают около, как в картине «Чапаев». Вот осока, поскорее вцепиться, и — последний рывок. И опять всё сначала: мина — взвизгнула. В землю лица. Мокрой землей по спине застучало. Рядом: «Ой! Ранен в сердце! Прощайте!..» Но встает и пошел. Я тогда разозлился: «Что ж ты врешь?» — «Я ошибся, ребята!..» — только сказал он и, шагнув, повалился. Вот деревня. Вперед! Немец — вот он! Р-раз — в упор! — и в коноплю, перебежкой, огородами, по дворам, за ометы. Жизнь подпрыгивает — то орлом, а то решкой. «Эй, Сережа, скорей — в лес, к дороге!» Мы бежим. Я оглянулся и вижу: немцы. Зубы их, руки и ноги в сотне метров. Всё ближе, всё ближе… «Есть граната, Сережа?» — «Нет, вышли! Ни патрона в винтовке». Вот роща. «Хальт! — у самого уха я слышу. — Ха…» И сразу — огоньками на ощупь — пулемет полыхнул у меня под ногами. Та-та-та! «Что стоишь-то! Свои же!» — «В лес беги…» Та-та-та! Немцы падают сами, — что случилось?.. У пулемета, я вижу, парень лежит. «Вот спасибо! Ты кто же? Ты нас выручил…» Он молчит, обессилев. «Будешь с нами?» Он повис на Сереже. «Как зовут?» — «Тараканов… Василий…» Лес темнеет. Мы идем друг за другом. Мы молчим — лес молчит, осторожен, только веткой в лицо ударит упругой. «Мы пробились!» — говорит мне Сережа. Час идем, два идем. Живы, значит. Три часа. «Вася, не отставай. Ночь какая! Лес нас выведет, он укроет, он спрячет..» Так иду я, двух друзей окликая. Рассвет расставил по порядку деревья, ветки выделил и листвою украсил. Вася падает. «Эй, Сережа, скорее! Подымайся… Ну, что с тобой, Вася?» — «Вы идите, — говорит он с тревогой. — Я ранен. Всю ночь там лежал с пулеметом. Вот — в боку». — «Что ж молчал ты дорогой? Мы тебя понесем». — «Нет, оставьте, чего там. Вы счастливые, вы придете, быть может… Харьков. Рыбная. Двадцать четыре… Тамара…» Мы несем его. Я иду за Сережей. Вася бредит, разметавшись от жара. Тетрадь вторая ВАСЯ
«Ты видишь, Алеша, село на опушке? Идем туда! Умирает наш Вася. Молока ему, может, достанем полкружки… Вася, ты потерпи, не сдавайся…» — «Никого! — говорю я, выглядывая из-за омета. Ну, вперед!» Дом стоит. Входим в сенцы. Стучимся. «Ну, еще к нам кого там?.. Что вы, что вы, тут же вот они — немцы! Вон, идут!» Да, идут, это вижу. Трое по улице прогоняют корову. «Шнель!» — кричат и подвигаются ближе. «Уходите подобру-поздорову…» — «Не успеем уйти. Два дня как не ели!» — «Ну, в сарай!..» Улеглись мы на сено. «Теснее, ребята!» А лучи золотыми ножами пронизывают щели. Бабий плач зазвенел за стеною дощатой. «Хальт!» — кричат. Повалили скотину. Корова ревет и ревет у сарая. К нашей стене пододвигаются спины. Щели потухли, по краям догорая. Ступая по сену, добираюсь до стенки. Что за немцы? Разглядеть бы получше. Кто такие? — Разгляжу хорошенько, пока другой не представится случай. Ага, вот стараются над коровой, закатав рукава. Я сигналю Сереже: «Иди-ка сюда. Вон один там, здоровый!» Ржет сутулый, и сиянье на роже. Хозяйка стоит молчаливо и прямо. Мать ее падает на колени — и сразу: «Пан!» — вскричала. Вася в сено отпрянул, у меня не попадает зуб на зуб. Старуху ногой отшвырнул и рявкнул сутулый. «Как? „Навозные люди“»,— перевел я, бледнея. «Браво, Эгонт!» — немцы ответили гулом. Я поднялся, чтобы было виднее. «Видишь?» — шепчет Сережа. «Молчите! Тише, Сережа! Хорошенько вглядись ты. Эгонт! — запомним, ты наш страшный учитель!..» Да, так вот они, вот какие фашисты!.. Немцы уехали, и хозяйка принесла молока нам, поставила молча, хлеба дала. «Слышишь, Вася, вставай-ка, поднимайся, будем двигаться ночью». Он лежит вниз лицом, как в раздумье тяжелом. Я повернул его: «Не сдавайся, Василий…» Не слышит, будто куда-то ушел он. Капельки пота лицо оросили. «Я уйду! — прошептал он. — Ты не должен держать меня». — «А куда ты собрался?» Он вздрогнул. «Вы тут? Уходите с Сережей. Вы еще можете до наших добраться». — «Без тебя не пойдем, — говорю я, — понятно?» Простонал он: «А со мной не дойдете… Вы идите, — прошептал он невнятно, и горит весь. — …Передайте пехоте!..» Мы ходили по улицам, одни — туда, другие — оттуда. Передавали один другому телефон-автомат. Приходили за утренним хлебом, сдавали посуду, в институте учились строить жилые дома… Жизнь полыхнула прозреньем тревожным и резким В понедельник у военкомата становимся в пары. Год рождения? Двадцать один. Национальность? Советский До свиданья. Не беспокойся, Тамара. «Товарищ командир, вы сказали „Тараканов“? Это я». — Я подхожу. «Я здесь». — «В строю отвечайте „я“, не болтайте руками». — «Хорошо». — «Не „хорошо“, а „есть!“… Собирайтесь! Тут вот мины поставить.. Что? Ну да… Двадцать первая осень… Тамара… Не написал ни письма ведь… Эгонт… Эгонт…» «Вася, ты успокойся!» — «Вася, Вася!» Но Вася не слышит. Сережа уложил его и накрыл плащ-палаткой. Звезды замерцали сквозь крышу. Рядом Вася, скрученный лихорадкой. Лошадь хрупает сеном, как жестью, где-то телега загромыхала по кочкам. Родина, мы с тобою, мы вместе. Сердце сжалось неподвижным комочком. Рассвет протянул свои щупальца выше. Я раскрываю глаза. Тишина, как на даче. «Вася, Вася!» Но Вася не дышит. Не встает он. Не поднимается. Значит… Мир разноцветный проплывает сквозь слезы. Мы проходим обезлюдевшим полем. Сиротливо нам кивают березы. «Вася! Вася!» — отзывается с болью. Тетрадь третья УЧИТЕЛЬ ОСТУЖЕВ
«Так учил я полвека. Возьмитесь, сочтите, скольких я научил. Теперь они держат экзамен. В огне ты, отчизна!» — вздыхает учитель. От окна на полу полоска рассвета меж нами. Мы сидим в учительской школы начальной, на каждом окне по географической карте. «Маскировка?» — говорю я печально. «Да, — отвечает он, — маскировка, представьте. Сначала была — от бомбежки завеса, теперь — от фашиста: он карты не тронет». — «Помогает?» — «Да, к школе у них пока что нет интереса, сейчас их больше привлекает коровник. Правда, раз навестили. Разговорились о книге „Сравнительное изучение черепов и влиянье их различий на ум“. Герр профессор Бельфингер написал ее, как свое оправданье. По строению черепа преподносится вывод, — продолжает учитель, — по мнению арийца, все мы — я вот, все соседи и вы вот — обязательно ему должны покориться». — «Вот как? — говорю я. — Спасибо, я не знал, что до этой „науки“ додумались люди». — «Вот поэтому: либо мы уничтожим их, либо…» — «Нет, товарищ, другого „либо“ не будет!» — «Вот, смотрите, собрал я. Это их заготовка,— шкаф учитель открыл, — пригодится в учебе! Смотрите: вот плеть, вот это клеймо, вот веревка. Шкаф фашизма, отделенье наглядных пособий». Я смотрю на учителя — вот он стоит перед нами и в глаза нам заглядывает строже. «Вижу, — говорю я, — вижу и понимаю!» — «Да, понятно», — шепчет Сережа. «Да, понятно, — говорю я. — Простите. Мы пойдем. До своих доберемся лесами. Мы вернемся сюда. Мы вернемся, учитель!» Мы вернемся, свобода! Мы выдержим этот экзамен!
Поделиться с друзьями: